Издательство «Ад Маргинем» совсем скоро выпустит новое издание «Сердца искателя приключений» Эрнста Юнгера, дополненное одним эссе выдающегося немецкого писателя, которое прежде не публиковалось на русском. По такому случаю Никита Барков обсудил с философом и переводчиком книги Александром Михайловским это переиздание, очевидные и не очень связи Юнгера с Россией, а также выяснил, как одному из вдохновителей консервативной революции удалось после войны избежать участи Хайдеггера.

— Насколько отличается издание, которое сейчас готовится, от того, что выходило в 2004 году? Насколько сильные внесены изменения, помимо того, что там появилось ранее неизвестное нашему читателю «Сицилийское письмо к человеку на Луне»?

— Я решил подготовить для издательства «Ад Маргинем» не просто второе исправленное издание, а — чтобы было интереснее нашему читателю — второе исправленное и дополненное издание. Переиздание «Сердца искателя приключений» дополнено переводом эссе 1930 года «Сицилийское письмо к человеку на Луне»; помимо этого были сделаны стилистические правки в самом тексте старого перевода. Кое-что удалось улучшить с помощью редакторов, которые обратили внимание на не совсем прозрачные для русского читателя места. Это потянуло за собой необходимость вставить несколько поясняющих примечаний со ссылками на те источники, которые Юнгер либо прямо цитирует, либо имеет в виду как читатель. Это своего рода интеллектуальная игра очень высокого уровня, когда ты угадываешь некие аллюзии на произведения художественного творчества и литературные тексты, которые подразумевает автор.

Мне пришлось обновить и послесловие, потому что в конце я резюмировал: «„Сердце искателя приключений“ — это пятая книга Эрнста Юнгера на русском языке, хотя пока не приходится говорить о русском Юнгере так, как говорят о французском Юнгере». Я имел в виду, что на тот момент работы Юнгера уже были включены в «Библиотеку Плеяды». Самый последний абзац моего послесловия звучит так: «Благоприятный момент, кайрос, не создается усилиями людей, а возникает сам, возможно, именно сейчас и наступил такой благоприятный момент для прочтения Юнгера не только в России». Вы видите, что я был прав, в этот кайрос удалось попасть. На данный момент у нас уже не меньше пятнадцати переведенных на русский язык книг Юнгера. В Германии его книги стоят на полках крупнейших немецких магазинов вроде Dussmann в Берлине или Wittwer в Штутгарте в разделе «Литература XX века» и соревнуются с такими авторами, как Генрих Бёлль, Томас Манн, Мартин Вальзер. На мой взгляд, Эрнст Юнгер уже получил статус классика.

В немецком языке есть такое слово — umstritten, то есть «спорный», «неоднозначный» или «пререкаемый». В 90-е годы, когда я только начинал свою переводческую и исследовательскую деятельность, оно активно применялось как минимум к двум авторам, которыми я занимаюсь, — к Эрнсту Юнгеру и Карлу Шмитту. Вот последний до сих пор остается umstritten в силу того, что он, по его собственным словам, «принял национал-социализм внутрь, и тот ему не повредил». Ему, может быть, и не повредил, но репутации повредил. Юнгер занял гораздо более бескомпромиссную позицию, так что ему можно было вменить только его праворадикальные выступления во время Веймарской республики и службу в Вермахте. По моим наблюдениям, где-то после того как в Германии отметили 10 лет со дня смерти Юнгера, ситуация начала исправляться, маркер «пререкаемого» в целом был снят.

— То есть мы теперь можем говорить о немецком Юнгере так же, как и о французском.

— Упоминание Юнгера если и вызывает волну ненависти, то только у леволибералов, для которых все немецкие консерваторы мазаны одним миром. В целом отношение общественности к этому автору сейчас спокойное.

— Не занял ли теперь место этих оспоримых авторов Хайдеггер после публикации его «Черных тетрадей»?

— Насколько я могу судить, к Хайдеггеру никогда не применялось слово umstritten. До известного скандала, связанного с выходом в 1987 году книги Виктора Фариаса «Хайдеггер и нацизм», Хайдеггера считали вполне пристойным академическим философом, даже философом первого ранга, который отметился на посту ректора Фрайбургского университета. Потом, когда Фариас как журналист раскопал сенсационные, как ему представлялось, материалы, связанные с ректорством Хайдеггера, поднялась волна возмущений у левой публики. Франсуа Федье, французский переводчик Хайдеггера и ученик его друга Жана Бофре, написал даже книгу «Анатомия скандала», в которой пытался защитить Хайдеггера. В результате этих двух публикаций возникло такое понятие, как «дело Хайдеггера», прозвучавшее и у нас. Это было резонансное дело, но потом оно несколько поутихло. Когда готовилась к изданию последняя серия томов полного собрания сочинений, эти самые «Черные тетради», начиная с 94-го тома и дальше (а было это в 2013 году), немецкий редактор томов Петер Травни сказал мне в личном разговоре, что выход этих книг «заставит снова говорить о Хайдеггере». Травни казалось, что на тот момент о Хайдеггере мало говорят. Что ж, ему удалось исправить эту ситуацию.

Публикация первого тома «Черных тетрадей» — это записи с 1931 по 1934 год — действительно спровоцировала новый виток обсуждения темы «Хайдеггер и национал-социализм». Правда, там на первом месте уже стоял еврейский вопрос, потому что перед этим публику разогрели публикации самого Травни о «Хайдеггере и мифе о всемирном еврейском заговоре». Вышла еще одна книга итальянской исследовательницы Донателлы ди Чезаре о Хайдеггере и евреях, и таким образом читатели были подготовлены к тому, чтобы прицельно вычитывать именно антисемитские пассажи в первых томах «Черных тетрадей». Надо отдать должное немецким читателям Хайдеггера: были опубликованы ответы, в том числе ответ Херманна Хайдеггера, сына философа, курировавшего собрание сочинений (сейчас, после его смерти, эту работу взял на себя внук Арнульф Хайдеггер). В числе прочего он резонно заметил, что совершенно неправильно даже чисто хронологически связывать хайдеггеровский антисемитизм, если мы ему и приписываем таковой, с его национал-социализмом, потому что речь о записях 1931 года, когда Хайдеггер еще нигде не восторгался национал-социалистической партией и тем более не был ее членом. Хайдеггер вступил в партию в мае 1933 года. Я считаю, что вся эта история с «Черными тетрадями» была изначально включена в такой очень конъюнктурный контекст; делу понимания мыслей Хайдеггера это способствовало в очень малой степени. Как я написал в одной из своих публикаций, произошел не «посмертный суицид» Хайдеггера, а суицид большей части немецкого хайдеггероведения. Martin-Heidegger-Gesellschaft повело себя в этой ситуации очень достойно: несмотря ни на что раз в два года проходит большая конференция на родине философа в Месскирхе, продолжают издаваться тома, активно поддерживаются и вовлекаются молодые исследователи из Италии и Восточной Европы. Я сам тоже вхожу в «Общество Хайдеггера» и всячески способствую тому, чтобы о нем говорили именно как о крупнейшем философе XX века.

Шлем Эрнста Юнгера времен Первой мировой войны
 

— Можем ли мы теперь, по прошествии семнадцати лет после публикации первого издания, когда вы говорили о невозможности русского Юнгера, сказать, что сейчас он наконец появился?

— Я делал русский перевод «Сердца» в Немецком литературном архиве в Марбахе-на-Неккаре в 2004 году. (Если внимательно посмотреть послесловие, то здесь есть много ссылок на архивные материалы, в том числе на неопубликованную переписку.) Сравнивая русского Юнгера с французским, на что мы должны обратить внимание? Французы — нация литераторов, для них, как мне кажется, Эрнст Юнгер интересен и важен в роли автора романов. Если мы посмотрим на Юнгера как автора беллетристики, то у нас есть в первую очередь дневники. «В стальных грозах» — это дневник Первой мировой войны, литературно переработанный. Все дневники Юнгера фиктивные, думаю, читатели «Горького» знают об этом. Конечно, для французов особую ценность представляют «Парижские дневники», точнее — «Первый и второй Парижские дневники», которые входят в серию «Излучений». Сюда же можно отнести романы «Гелиополь», «Стеклянные пчелы», «Эвмесвиль», «Проблема Аладдина» и ряд других текстов. Юнгер как эссеист тоже пользуется во Франции известностью, но в меньшей степени. Его тоже переводили, есть перевод «Рабочего», выполненный блестящим германистом Жюльеном Эрвье.

И вот мне думается, что в России Юнгера знают и ценят прежде всего в качестве диагноста эпохи, как свидетеля «короткого XX века», который начинается с Первой мировой войны и закачивается падением «железного занавеса». Между двумя этими точками помещается вся его жизнь. Соответственно, это и «Стальные грозы», и «Гелиополь», кстати, первый роман в переводе Галины Косарик, вышедший по-русски в начале 90-х годов в серии «Утопия и антиутопия» издательства «Прогресс». Я бы сказал, что в России большую известность получили такие книги Юнгера, как «Рабочий» или «Уход в лес», в которых содержится не только метафизическая оценка технической революции с позиции отстраненного наблюдателя, но и некоторая программа действий: как быть, что делать единичному человеку в ситуации атомизированного послевоенного общества, зажатого между США и СССР. В этом смысле Юнгер остается старым европейцем с типичным европейским сознанием, и неслучайно, что его так любят «новые правые» в Европе. В свете популярности у части молодых людей с правыми идеями, которые хотят быть национально укорененными, Юнгер интересен как проводник старой Европы. Впрочем, его «Парижские дневники» или «Семьдесят минуло», изданные в хороших переводах большими тиражами, тоже пользуются любовью читателей.

— В «Уходе в лес» Юнгер и сам говорит о русских. Не способствовало ли такое особое внимание более благоприятному приему книги?

— Да, там сказано, что русский как большевик находится на корабле, а русский как русский — в лесу. Впрочем, такая установка в отношении к России не является одним из основных мотивов любви русских читателей к Юнгеру. Мне это чем-то напоминает отношение к лидеру группы Rammstein Тиллю Линдеманну: в текстах группы есть отсылки к русскому материалу, сами они из Восточной Германии, но в то же время нельзя сказать, что песни вроде Moskau сыграли ключевую роль. Просто Тилль приезжает в Москву, выступает на Красной площади, и ему это нравится. Другой пример — Удо Диркшнайдер, немецкий рок-музыкант в творчестве которого тоже есть русские мотивы, но едва ли его любят за это. Их любят за что-то другое, может быть, за то, что они охотно приезжают в Россию и выпивают вместе со своими русскими фанатами. Имеет место какой-то странный культурный симбиоз, некое взаимное притяжение. Была тяга Юнгера к России и есть тяга русских читателей к Юнгеру.

Идея «двух Россий» для нас не очень знакома. Из известных мне текстов есть только один на эту тему — статья Розанова «Психология русского раскола» 1896 года, где он говорит о России зримой, «России видимостей», и России потаенной, «России существенностей». Причем под первой он имеет в виду Российскую империю с ее официальным культом, а под второй — Россию старообрядческую.

В Германии идея «двух Германий» была известна в связи с «интеллектуальной мобилизацией» времен Первой мировой войны. Немецкие интеллектуалы тогда отреагировали на выпады со стороны французской и, прежде всего, английской прессы, которая проводила мысль о том, что, с одной стороны, есть прекрасная Германия «поэтов и мыслителей», а с другой стороны, есть милитаристский монстр вильгельмовской Германии, который не останавливается ни перед чем святым для европейца. Сами немецкие интеллектуалы в годы Великой войны, наоборот, отстаивали мысль о единой Германии, солидарности воинов духа со сражающимися на фронтах. Потом, уже в 30-е годы, когда в стране происходит национал-социалистическая революция, часть патриотически настроенных интеллектуалов уходит во внутреннюю эмиграцию и занимает позицию, внутри которой есть «тайная Германия», другая или священная Германия: она-то и противостоит Германии видимостей, где правят бал мелкие бесы.

Все очень сложно с этими двумя Германиями и двумя Россиями. В случае же с разделением русских на большевиков и тех, кто в лесу, нужно вспомнить опыт Эрнста Юнгера как читателя Достоевского. Для него подлинная Россия — это Россия Алеши, Зосимы, может быть, Раскольникова. А есть и другая Россия — Лужина, Свидригайлова или Ставрогина. Они встречаются друг с другом в большевистской революции и в новейшей истории России находятся в напряженном отношении друг с другом. Скажем так: Юнгер понимал, что Достоевский увидел дальнейшие пути развития России, страны, которая необходима для Европы. Для всех немецких интеллектуалов XX века Россия была важна в плане рефлексии о сущности Европы: тут следует вспомнить Томаса Манна и Германа Кайзерлинга, Освальда Шпенглера и Вальтера Шубарта. Юнгер имел литературный образ России, и мы догадываемся, как так получилось: в России первую скрипку в общественном сознании всегда играли именно писатели, а не философы или публицисты. Вместе с тем у него был опыт знакомства с большевистской Россией. Живя в конце 20-х годов в Берлине, он посещал вечера плановой экономики при советском посольстве. В 1932 году его друг и соратник Эрнст Никиш ездил в Россию по приглашению советского правительства. Никиш воспринимал Советский Союз через оптику «Рабочего». (Кстати, не будет ошибкой назвать этот труд национал-большевистским манифестом.) Наконец, Юнгер ездил на Кавказ, как он рассказывает в интервью Юрию Архипову, с секретным поручением от людей, близких к генералу Эрвину Роммелю. Задание заключалось в том, чтобы прощупать настроения генералитета в отношении Сталина, не назревает ли там что-то подобное, что имело место в Германии и вылилось в заговор 20 июля 1944 года. Это единственное место, где Юнгер в интервью открывает то, что стояло за его командировкой. Именно поэтому у меня возникают сомнения на счет этой «миссии».

Джонатан Литтелл в книге «Благоволительницы» описывает командировку как бы в двойной писательской оптике: у него там появляется персонаж Эрнст Юнгер, приезжающий в поезде на Кавказ. Мои подозрения связаны с тем, что Юнгер дает себе волю как автор фиктивных дневников, задним числом стилизующий описываемые события со своим участием. Скорее всего, это именно самостилизация, как в известной сцене с бокалом бургундского из «Второго Парижского дневника». Едва ли это аберрация памяти, ведь он все же вряд ли забыл о том, что тогда происходило. Так вот, мне кажется, он сознательно в разговоре с известным германистом из России помещает свою командировку в контекст офицерского заговора против Гитлера. Лично с Эрвином Роммелем он не был знаком; о том, что знаменитый немецкий генерал разделяет интересы заговорщиков стало известно гораздо позже, не в 1942 году. В позднем дневнике «Семьдесят минуло» Юнгер вспоминает о том, что Эрвин Роммель, прочтя рукопись его трактата «Мир» в мае 1944 года, сказал: «С этим можно работать!». Очевидно, Юнгеру как автору льстило, что его текст был воспринят в качестве манифеста. Однако есть некая нестыковка: рукопись трактата «Мир» попала в руки к Роммелю позже командировки Юнгера на Кавказ, которая на год или полтора предшествуют вовлечению «любимого генерала фюрера» в круг заговорщиков. Как исследователи мы должны сказать, что о подготовке заговора, не говоря уже о дне его исполнения, Эрнст Юнгер просто ничего не знал, да и вряд ли был вообще посвящен в него высокопоставленными лицами вроде генералов Штюльпнагеля или Шапайделя. Но в то же время мы знаем, что он водил с ними дружбу, участвовал в салонных вечерах и пользовался их покровительством.

— Юнгер посещал заседания кружка Штефана Георге?

— Нет, он не входил в круг Георге. А вот Клаус фон Штауффенберг вместе со своим братом Александром были самыми молодыми членами этого эзотерического круга, можно сказать, последними наперсниками Штефана Георге накануне его смерти в итальянской Швейцарии в 1933 году. Но сам Юнгер как активный участник литературного процесса, конечно, знал о существовании круга Георге и пользовался его паролем «священная Германия». Более того, он его прямо называет в самом начале публицистической статьи 1933 года «Авиации быть». Он начинает текст с описания возложения венка с надписью «От тайной Германии» на могилу немецкого императора Фридриха Второго Штауфена в Палермо. Для самого Юнгера этот образ был важен в том числе для собственной самоидентификации. Совершив такую герменевтическую петлю, мы приходим к «другой России» через «другую Германию», которая не отождествляет себя ни с Веймарской республикой, ни с Третьим рейхом, ни с Федеративной Республикой.

— Если «Сердце искателя приключений» — это уже знакомое русскому читателю произведение, то «Сицилийское письмо» публикуется на русском впервые. В письме Вальтеру Патту от 6 февраля 1980 года Юнгер говорит о нем как о магико-реалистическом тексте. Не могли бы вы подробнее рассказать об этом тексте Юнгера?

— Эрнст Юнгер — мастер стереоскопической оптики, создатель особого стиля, которому лучше всего подходит имя «магический реализм». Стереоскопию Юнгер называет «высшей тригонометрией», техникой, которая помогает проникать в тайны универсума, считывая на видимой поверхности существенные типы и гештальты — то, что Гёте называл словом «Urphänomen», «прафеномен».

Этот «магический» опыт мира подробно описан Эрнстом Юнгером в «Сицилийском письме к лунному человеку» — своеобразном документе духовной автобиографии писателя, солдата и денди в ее переломный момент, чем-то похожий на «лондонское переживание» Гамана. «Сицилийское письмо» — плод путешествия, совершенного Юнгером вместе с братом весной 1929 года. Поднявшись однажды утром в ущелье Монте Галло, он испытал глубокое переживание. «...Вдруг меня осенило, что эта долина обращается к путнику на своем языке камней... Редко бывают такие мгновения, когда человек, познав одушевленную жизнь природы, сталкивается с предельно ясным, телесным выражением этой жизни... Я почувствовал, как глаза этой долины остановились на мне. Иными словами, я отчетливо понял, что у этой долины был свой демон».

Стилистически текст «Лунного письма» близок избыточной экспрессии Ницше и является в той же мере поэтическим, сколь и мировоззренческим документом. Из перспективы без малого в сто лет читатель может усмотреть в «Письме» элементы самолюбования, юношеской героизации и сознательного затемнения смысла и — что самое важное — попытку решения ключевого вопроса позднего модерна: как преодолеть позитивистское и нигилистическое отношение к миру и при этом не раствориться в безжизненном символизме.

Мой покойный питерский друг, переводчик английской литературы и опытный боцман Виктор Гельруд однажды заметил: то, что Юнгер назвал «необходимостью стереоскопического зрения», Мандельштам закрепил в метафоре «зрения хищных ос, сосущих ось земную»... Поэт очень точно выразил вопрос Юнгера о серебряной подкладке жизни, для осознания которой требуется особый язык, в более лаконичной форме, хотя и с другим знаком (и почти в то же время — 1928 год): «Надо лишь снять пленку с... воздуха, и тогда обнажится его подспудный пласт... Но перо, снимающее эту пленку, как чайная ложечка доктора, зараженная дифтеритным налетом. Лучше к нему не прикасаться».

— Одна из центральных тем «Сердца искателя приключений» — сны. Если можно так сказать, то это самая «сновидческая» работа Юнгера, причем зачастую читателю не всегда понятно изначально, идет ли речь о чем-то реальном или же все происходящее в конкретном отрывке разворачивается во сне. В связи с этим можно также провести параллель с Достоевским, о котором Бахтин говорил следующим образом: «Пожалуй, во всей европейской литературе нет писателя, в творчестве которого сны играли бы такую большую и существенную роль, как у Достоевского». И действительно, если об этом думать, то вспоминаются и сны Раскольникова, и сон Дмитрия Карамазова, и рассказ «Сон смешного человека». Возвращаясь к вопросу: как вы считаете, какую роль отводит Юнгер описаниям снов в «Сердце...» и какую функцию, если можно так выразиться, они выполняют?

— В немецком языке есть такая поговорка: «Träume sind Schäume». «Cны — это пена». Эту фразу бормочет себе под нос работящий отец главного героя романа Новалиса «Генрих фон Офтердинген». Так вот, со времен немецкого романтизма сны как раз нельзя назвать «пеной», чем-то эфемерным, мечтами Бальзаминова, которые уводят от настоящей трудовой жизни в область несбыточных грез. В книге о голубом цветке сон наоборот выступает как божественный медиум, он прорывается в реальность и служит способом ее познания. Юнгер (к слову сказать, большой ценитель Новалиса) хорошо усвоил этот урок романтической литературы.

Жанр «Сердца...» определить непросто. Книга очень «капризная» в том смысле, что сам автор указывает на близость к «каприччо». Конечно, он имеет в виду прежде всего серию офортов Гойи «Капричос» и самый известный офорт, озаглавленный испанской пословицей «El sueño de la razón produce monstruos». В послесловии я объясняю сюрреалистический эффект некоторых зарисовок Юнгера «экспансией сновидческого опыта в действительность бодрствующего сознания». Это своего рода месть бессознательного в юнгианском смысле за экспансию картезианского сознания и в целом той смысловой структуры, которую принято называть Новым временем.

Пишущая машинка Эрнста Юнгера
 

— В интервью Юрию Архипову он говорил, что русская литература с ним была всю его жизнь, что любимой пьесой его отца был «Ревизор», а сам он очень рано познакомился с Достоевским. Насколько я понимаю, он менял свое отношение к тем или иным моментам: в «Рискующем сердце» Юнгер говорит, что все, что пишут русские, для нас невыносимо, а уже в 1938 году в «Сердце искателя приключений» можно прочесть более осмысленные замечания о Достоевском.

— «Рискующее сердце» — это перевод того же самого эссе, которое по-немецки называется «Das Abenteuerliche Herz», только в первой редакции 1929 года, которую перевел Владимир Микушевич.

«Что русскому хорошо, то немцу смерть». Юнгер вообще мастер афористических формулировок, но это один из редких случаев, когда он довольно банален. У него есть коллекция афоризмов, которая называется Epigrammen, я их перевел в 1999 году для «Новой юности», и сейчас они доступны в «Журнальном зале». Там он демонстрирует блестящую манеру владения жанром в духе Лихтенберга, там нет банальностей. В приведенном же вами примере проводится мысль, что русское самокопание, психологизм романов Достоевского могут помешать немцу реализовать свой героический потенциал. Юнгер в это время как раз создает утопию Рабочего, который с помощью тотальной мобилизации приводит в движение весь мир. А ведь тотальная мобилизация для него — это фигуральное обозначение техники. Сам Юнгер был очарован техникой в 20-е годы, как и многие представители фронтовой молодежи. Мы можем хорошо это представить, потому что современный человек тоже очарован техникой, хотя техника того времени — это совершенно не та пассивная техника, которая сейчас помещается у нас на ладони. Это техника активная. Вы восхищаетесь самолетом, хотите им управлять и идете в школу авиаторов учиться и сдавать экзамен. Очень многие молодые люди в то время получают водительские права на автомобили, потому что здорово управлять автомобилем. Это мир скоростей, мир новых акустических и визуальных переживаний, но в то же время это и мир, в котором задействовано тело, в отличие от современной эпохи. Сейчас мы наблюдаем в большей степени пассивное тело, которое из этих процессов, как правило, исключено.

Неслучайно Юнгер в 1934 году написал эссе «О боли». Он выдвинул тезис, что уровень современного человека измеряется его отношением к боли. Мы можем сказать о сущности не только человека, но и эпохи по отношению к боли. «Скажи мне, как ты относишься к боли, и я скажу, кто ты». Контекст совершенно однозначно задается эпиграфом из книги «Бусидо. Кодекс самурая». Это отношение, которое приводит к появлению органической конструкции, как он это называет, когда человек слит воедино с машиной, когда он является частью механизма. Образ органической конструкции очень интересный антропологический концепт, который можно применять к описанию современного human-robot interaction или взаимодействию с разного рода гаджетами в современной эпохе, хотя это, конечно, будет иное взаимодействие, о чем следует говорить отдельно.

— Как бы вы сами охарактеризовали различие между первой версией этой работы, выходившей с подзаголовком «Записки днем и ночью» и «Фигурами и каприччо»? Сам Юнгер в уже упомянутом письме Вальтеру Патту охарактеризовал это различие, прежде всего стилистически, как «переход от экспрессионизма к сюрреализму».

— «Переход от экспрессионизма к сюрреализму» — да, эта оценка вполне адекватная, даже в своем литературоведческом качестве она вызрела за 50 лет. В дополнение хочу сказать, что к моменту написания второй редакции «Сердца...» Юнгер достиг оптимальной формы как стилист или, как сказали бы люди старой школы, «мастер художественного слова».

— Можно говорить, что Юнгер 1929 года — это Юнгер «Рабочего», политических и максимально идеалистических статей, которые выходили в сборнике «Националистическая революция». А Юнгер 1938 года более спокойный и настороженный человек.

— Здесь можно упомянуть об общем месте из юнгероведения, которое напоминает расхожее различение в хайдеггероведении: есть Хайдеггер до «Бытия и времени» и Хайдеггер после. Тут мы тоже говорим о Юнгере до и после «Рабочего». Это различение отчасти подыгрывает самому автору, который после войны счел возможным несколько высокопарно заявить о своем «Ветхом» и «Новом завете». Так вот, в своей кандидатской диссертации я рассматривал это замечательное эссе как итог национал-революционной публицистики Юнгера. Совершенно закономерно, что эта масштабная картина планетарного господства рабочего, метафизического хозяина техники, хорошо вписывается в национал-большевистское представление о государстве рабочего «от Флиссингена до Владивостока», как однажды сформулировал Никиш. С приходом к власти национал-социалистов все меняется так же, как и у Хайдеггера, после неудачного ректората — последний сборник, который выходит у Юнгера в это время, называется «Листья и камни», он включает в себя новую редакцию «Тотальной мобилизации» и эссе «О боли». Там уже звучат слова о современной эпохе как о нигилистической эпохе. Видно, что он постепенно начинает оставлять позицию активиста, реализовывать которую ему якобы мешала русская литература, и переходит к позиции созерцателя. Сначала жизнь фронтовика, потом национал-революционного публициста, общественного активиста, а дальше Юнгер все больше и больше открывает в себе талант художника, который никак не совместим с вовлеченностью в текущую политику.

Апогеем этого внутреннего развития становится написание двух текстов: вторая редакция «Сердца искателя приключений» 1938 года и роман «На мраморных утесах» 1939 года. Эти две книги окончательно знаменуют совершившийся поворот, который часто связывают с «внутренней эмиграцией». К Достоевскому Юнгер обращается не только в «Сердце», но и в романе «На мраморных утесах». Там есть персонаж, принц Сунмира, в образе которого многие юнгероведы отмечают ряд сходств с образом князя Мышкина. Сам Юнгер никогда не отрицал этого мнения, хотя в таком ключе себя не интерпретировал.

У него есть замечательный афоризм на сей счет: «Тот, кто интерпретирует сам себя, опускается ниже своего уровня». В этом смысле Юнгер никогда не опускался ниже своего уровня, а, наоборот, считал, что автору отведено особое царство. «Я не изменяю себе, я двигаюсь сквозь различные слои истины». Так вот, Юнгер как автор не изменяет себе. Если вдруг кто-то вздумает его упрекать в том, что в позднем творчестве он пишет нечто совершенно отличное от того, что звучало со страниц «Рабочего», мы всегда можем сказать: он движется через разные слои истины.