1. Стоит начать с небольшого предупреждения. Это статья не филолога и не литературоведа. Это даже не статья книжного критика и не совсем статья читателя. Это текст о солженицынском мифе и его жизни в голове одного отдельно взятого персонажа. Меня.
2. Я родился в семье, которая придерживалась умеренно диссидентских взглядов. То есть дальше чтения умеренно запрещенной литературы и разговоров на кухне дело не заходило. Я рос в мире битеизма: на небе было два добрых божества, великий академик Сахаров и великий писатель Солженицын, в чем их величие — пятилетний мальчик вряд ли догадывался, но и сомневаться не пытался. Один бог был в ссылке, другой жил далеко в Америке. Сахаров был богом условных западников, Солженицын — условных почвенников, мы поклонялись больше Сахарову, но вторым божеством тоже восхищались и возносили ему интеллектуальный фимиам. Уже в более взрослом возрасте, читая рассказы и повести Довлатова, я обнаружил в них схожую религиозную доктрину.
3. Год примерно 1988-й; «Радио Свобода»*СМИ признано в России иностранным агентом и нежелательной организацией уже не глушат, и происходит мой первый опыт столкновения с текстами Солженицына — я слушаю аудиоверсию «Одного дня Ивана Денисовича». Как я понимаю теперь, это была запись, сделанная «Би-Би-Си» в 1982 году. Мягкий, бархатный голос, почти никаких эмоций от рассказываемого. Для восьмилетнего все услышанное представляло один сплошной непрекращающийся ужас. Это было, с одной стороны, страшно, а с другой — лучше подталкивало к главной нехитрой мысли текста: вот этот совершенно чудовищный для меня день, он — с точки зрения автора и героя — очень хороший. В нем же сплошные радости. Не заболел. Ножовка. Баланда. Рыбьи кости. Хлеб. Отличный же день. Каков же тогда плохой день? И еще: в рассказе есть нечто иррациональное, мистическое, антинаучное, не фиксируемое научной аппаратурой филологов. Это мощь рассказчика, нечеловеческая сила, стоящая за каждой строчкой текста.
4. Тот же 1988 год. Та же «Свобода»: Владимир Войнович читает «Москву 2042». Писатель Карцев, живущий в Германии диссидент, на машине времени отправляется в будущее, там СССР превратился в КНДР худшего образца, но скоро этот мир рухнет, потому что проснется от спячки в эмиграции великий русский писатель Сим Симыч Карнавалов, на белом коне въедет в Москву, отменит прогресс, восстановит империю и сам станет самодержцем. Кто такой Сим Симыч Карнавалов было совершенно очевидно. Это Он, Второй Бог, ночное, но от того не менее важное светило. «Москва 2042» — это совершенный непрекращающийся восторг. Но мое восхищение текстом Войновича никак не может поколебать расположение Солженицына на небесном своде. Несмотря на весь свой детский максимализм, я был не чужд плюрализма. Но в случае с Войновичем было очевидно: человек бросил вызов самом богу, но божественная сущность Солженицына никак этим смельчаком не подвергается сомнению.
5. Начинается перестройка. Сахаров умирает, Солженицын по-прежнему живет в эмиграции. Он популярен. Он — мессия, он — царь под горой, который ждет своего часа, чтобы вернуться и спасти родину. В 1994 году все ждут Великого Возращения. Кажется, что других тем в газетах и журналах нет: все только и говорят о Нем. Он вернется и все исправит. Условным почвенникам Солженицын кажется мессией, условные либералы либо притихли, либо присоединились к хору восторженно ожидающих. В потоке патоки есть все-таки одна чайная ложка желчи: филолог Григорий Амелин в «Независимой газете», тогда одной из самых влиятельных, пишет статью-пасквиль. «Многотомный до грыжи, с голливудской бородой и начищенной до немыслимого блеска совестью, он является в Россию праздничный, как Первомай, и, как он же, безбожно устаревший». Армия фанатов взрывается ответными памфлетами. Текст сравнивают с доносом. Вот только кому и куда можно доносить на Солженицына в 1994 году? Кто выше его? Одна из отповедей, как сейчас помню, заканчивается вполне предсказуемыми шутками насчет фамилии: «Мели, Амелин!».
6. Меж тем Он действительно возвращается. Начинает с Дальнего Востока, едет через Сибирь в Москву, по дороге в каждом городе к нему приходят на встречу толпы людей. Прямо как Сим Симыч Карнавалов в романе Войновича. И что же будет дальше? Коронация? Восстановление императории? Запрет машин и прочих механизмов? Сейчас возможность прихода к власти властителя дум кажется чем-то невероятным, но попробуем вернуться в 1994 год. Все зыбко и не очень-то понятно. Только что закончилась маленькая гражданская война прямо в центре Москвы, исполнительная власть победила законодательную. Но потом выборы в новый парламент выиграли какие-то совсем странные, далекие от исполнительной власти люди. Но зыбко само государственное устройство. Должности изобретаются под конкретных людей, и когда люди покидают власть, то должности исчезают вместе с ними. Был Геннадий Бурбулис — и была у нас должность Государственного секретаря, как в Америке, только с другим функционалом. Но ушел Бурбулис — и с тех пор нет в России Государственных секретарей. Или вот был у Ельцина некогда очень популярный соратник — Владимир Шумейко. Про него так и шутили тогда (кажется, это был неизбежный и системообразующий в те годы колумнист М. Ю. Соколов), что Шумейко — это и есть его должность. Но это все люди новые, недавние. А тут не просто должность, а живой бог, связь эпох, Нобелевский лауреат, самый известный в мире русский писатель в литературоцентричной стране. Божество приезжает в Москву, выступает в Федеральном Собрании, где все депутаты, сенаторы и министры ему аплодируют. Солженицын получает регулярную телевизионную передачу. Это все атрибуты власти. Кажется, вот-вот он получит и саму власть, настоящую. Она сама, как перезрелый плод, падет к его ногам. Ну или хотя бы пусть Троице-Лыково станет новой Ясной Поляной, и будет у нас два президента, как раньше было два царя. Один в Кремле, другой в Троице-Лыково. Как все это было логично для юного политтехнолога с томиком Войновича в одной руке и «Красным колесом» — в другой. Ну не томиком, конечно, а сшитыми под одну обложку выдранными тетрадками из номеров «Нового мира». Это был пик Его популярности. Но власть Он не взял, даже не потрогал. Дальше популярность покатилась вниз.
7. В 1994 году возвращение Солженицына на родину бурно обсуждалось в школе. Мои друзья были в восторге. Я источал желчь и скепсис. Чтобы это не выглядело похвальбой, сразу оговорюсь, что позерства и бессмысленного нонконформизма тут было больше, чем здравой логики. Пройдет 2,5 года, и в 1997 мы будем проходить тексты живого классика на уроке литературы. Ситуация перевернется на 180 градусов. Друзья будут источать яд, а я буду что-то лепетать про великого современника. Про ту самую иррациональную мощь, которая скрывается за текстами. И снова позерства здесь будет больше, но что-то же произошло за эти 2,5 года. Всеобщий кумир, тот, кому рукоплескали толпы, тот, от кого ждали и от которого ждали чего-то, что даже толком сформулировать не могли, превратился в странного человека из телевизора.
8. А потом я вырос и стал книжным журналистом. Это был суровый взрослый мир. Здесь Божество именовали по-амикошонски — Солж. Мы же тут работаем, при делах, на полное произнесение длинной фамилии нет времени. И я стал сам так говорить, а затем обнаглел настолько, что написал рецензию на второй том книги «Двести лет вместе». И что-то в этой книге было не так. Не содержание, не идеология, черт с ними. Не так было то, что поначалу там вроде бы был обычный Солженицын, с его отчаянной борьбой с русским языком и бесконечными неологизмами — например, словом «большевицкий». Но вот незадача: все эти словесные упражнения и пресловутая нечеловеческая мощь сперва были, а потом сходили на нет к середине книги, чтобы затем полностью исчезнуть. И это наводило на печальную мысль о том, что вторая часть писалась как минимум с чьей-то помощью.
9. Когда Солженицын умер, я ждал, что станцию метро «Троице-Лыково» (которой как тогда не было, так нет и сейчас, но есть ровный участок пути, где теоретически можно при большом желании построить платформы) назовут «Солженицынской», но тогда ограничились улицей на Таганке. Впрочем, странности его посмертной судьбы заключаются не в этом. А в том, что все теперь вверх дном и все поменялось местами. Он всю жизнь воевал с государством, теперь государство лелеет его память, ставит ему памятники и называет в его честь улицы. Книги о нем пишут представители либерального лагеря, а нынешнее консервативное крыло его недолюбливает. С другой стороны, что ему — победившему смерть и перебодавшему дуб — наши жалкие разборки и оценки.