Мишель Фуко и советское «искусство быть собой»
Игорь Кобылин — об опыте фукольдианского прочтения советского психологического научпопа
Jacques Sassier / Editions Gallimard
Многие последователи Фуко ограничиваются тем, что сопоставляют с его открытиями новый материал по критерию «похоже / не похоже». Другие идут дальше, стараясь найти нечто новое — то, что сам Фуко не видел, однако его инструментарий позволяет различить. Именно такой подход Игорь Кобылин (Центр Res Publica, ЕУСПб) применяет к книге Владимира Леви «Я и мы» (1969), чтобы обнаружить в классике советской психологической литературы богатый арсенал «техник себя» — и некоторые из них с тех пор лишь только расцвели.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
В конце февраля 1969 года Мишель Фуко выступил на заседании Французского философского общества в Коллеж де Франс с докладом «Что такое автор?», в котором показал, как и почему автор в привычном нам смысле исчезает и на смену ему приходит «функция-автор», связанная «с юридической институциональной системой, которая обнимает, детерминирует и артикулирует универсум дискурса»[1]. Иными словами, речь теперь должна идти не о реальном индивиде, этом, как иронически пишет Фуко, «очаге выражения», наделенном психологией и биографией, а о своего рода субъектной позиции, определяемой серией сложных и исторических подвижных операций. При этом не все подобные позиции обладают равным весом внутри дискурса — есть авторы (или «авторы»), которые навсегда остаются функционально связанными с той или иной книгой, тем или иным текстом или произведением, а есть те, кто открывают возможность появления других книг, текстов или произведений, одновременно отличных от их собственных и в то же время обязанных им своим существованием и в определенном смысле неотделимых от них. Таких «авторов» Фуко называет учредителями новой дискурсивности, относя к ним Маркса и Фрейда, и сегодня не будет большой натяжкой сказать, что к учредителям можно отнести и его самого.
Действительно, за свою относительно короткую творческую жизнь Фуко предложил множество понятий, концептуальных ходов и исследовательских программ, оторвавшихся в итоге от своего создателя и первоначального контекста и продолжающих работать в новых ситуациях и обстоятельствах некоторым новым, незапланированным автором способом. Конечно, куда больше тех последователей Фуко, которые работают по схеме «применения», когда берется какое-то разрабатывавшееся им понятие — биополитика, гувернаментальность, гетеротопия, парресия — и применяется к новому материалу: гувернаментальность в Китае, парресия в советской журналистике, биополитика в современной литературе (это все реальные исследования). Проблема здесь не в самом применении, а в том, что описания Фуко наделяются статусом образца — в новой эмпирии мы видим либо то, что им соответствует («здесь сложился тот тип гувернаментальности, который мы знаем по работе Фуко „Рождение биополитики“»), либо видим простое отсутствие всякого соответствия («а здесь ничего похожего на исследованные Фуко формы гувернаментальности просто не существует»). Однако есть и другой — куда более продуктивный — способ быть «фукианцем»: используя оптику Фуко, постараться увидеть то, что он сам не видел, но что без этой оптики навсегда осталось бы в тени. Искать сходство — значит привязать Фуко к его произведениям, сделать его автором книг. Искать различия — значит увидеть в Фуко автора-учредителя новых дискурсивных возможностей, а что может быть лучшим подарком юбиляру? Было бы слишком самонадеянно претендовать на полноценный подарок такого рода в небольшой заметке, но хотя бы попытаться принести Автору с большой буквы нечто вроде оммажа все-таки стоит.
В одной недавней дискуссии Олег Хархордин заметил, что Фуко плохо знал Россию «и чаще всего, когда „стрелял“ в эту сторону, то промахивался в своих интерпретациях». Эти «промахи» только стимулировали попытки описать российский и советский опыт в терминах Фуко, и одна из самых впечатляющих таких попыток принадлежит самому Хархордину. В работе «Обличать и лицемерить» он убедительно показал, что масштабные советские чистки 1930-х одновременно с репрессивной функцией выполняли и функцию индивидуации, модель которой восходила не к западно-христианским практикам тайной исповеди, интересовавшим Фуко, а к укорененным в православном христианстве процедурам публичного покаяния. Здесь, как можно заметить, Фуко не просто «применяется» для поиска сходств и соответствий, но используется для обнаружения значимых различий во всей их несводимой специфичности. Однако очевидно, что, когда речь заходит о позднесоветском периоде конца 60-х — середины 80-х, картина нуждается в уточнении — брутальные техники массовых чисток сменяются более тонкими механизмами субъективации, включающими в том числе психологические и психотерапевтические инструменты. Мы довольно много знаем о карательной психиатрии в СССР или о высокой теории «деятельностного подхода» в психологии (Выготский, Рубинштейн, Леонтьев), но совсем немного о той массовой поп-психологической и поп-медицинской литературе, которая появилась на рубеже 1960–1970-х и, по наблюдению Алексея Конакова, постепенно вытеснила из популярной серии «Эврика» книжки о кибернетике, физике и астрономии. Бесчисленные беседы о тайнах космоса сменились «Беседами о тайнах психики» (1976) Якова Коломинского и «Искусством быть собой» (1973) Владимира Леви. Именно эта литература снабжала массового советского читателя новыми инструментами индивидуации, новыми «техниками себя» и новым языком самоописания. Задолго до нынешнего психотерапевтического бума, складывалась коллективная психологическая культура, без которой и этот бум имел бы совсем другие формы. Сегодня эти тексты, за редким исключением, практически забыты и, возможно, если бы Фуко не научил нас быть внимательными к исторически разнообразным практикам «заботы о себе» (хотя сам он подробно описал только позднеантичные и раннехристианские), они так и остались бы достоянием архива. Но будучи извлеченными оттуда, они способны многое рассказать нам не только о «пси-социализме» (Галина Орлова), но и в конечном итоге о нас самих.
Ниже речь (по необходимости краткая) пойдет только об одной такой книге — вышедшей в 1969 году работе «Я и мы» уже упоминавшегося психиатра и писателя Владимира Леви. Леви, и ныне здравствующего, сложно назвать забытым автором — он активно публиковался и в советские, и в постсоветские годы, выпустив множество книг, включая трехтомную «Исповедь гипнотизера» (1993). «Я и мы» его ранняя и, может быть, не самая известная книга, но в интересующих нас аспектах — чрезвычайно показательная. Здесь хорошо видно, как складывается новый для советской культуры дискурс, каковы его прагматика и экономия вовлечения читательского внимания, какие практические цели он ставит и какие навыки формирует.
В этом смысле уже издательская аннотация, увиденная натренированным книгами Фуко взглядом, о многом говорит:
«В этой книге — история физиономики (так в тексте. — И.К.), рассказы о тестах и некоторых психологических типах. Может быть, вы сумеете разыскать в этом калейдоскопе себя и своих знакомых. Но, чтобы уметь строить взаимоотношения с окружающими, этого недостаточно. Надо знать механизмы общения, уметь вникать во внутренний мир других, определять скрытые мотивы поступков, которые сам человек не всегда осознает. Речь идет и о внушении, и о гипнозе, и о науках, которые помогают понять, почему люди не сходятся характерами»[2].
Хотя текст Леви организован по стандартной историко-телеологической схеме советского научпопа — от предчувствий и гениальных догадок философов и ученых прошлого (Теофраст, Лафатер, Шопенгауэр) к экспериментально-доказательной науке настоящего (современная психоэндокринология), — главная ставка здесь не столько отвлеченно познавательная, сколько практическая. То, что Леви называет «человекоощущением» или — на ученый манер — «психогностикой», всегда преследовало одну цель — суметь предвидеть, предсказать поведение другого. Он начинает с показательного экономического примера из «Неравнодушной природы» Сергея Эйзенштейна. Эйзенштейн, как известно, глубоко интересовавшийся китайской культурой, пишет о странном соединении в Китае европейской методики банковского дела и традиционной местной техники определения кредитоспособности клиента: помимо обычных офисных клерков заемщик непременно встречает в банке гадальщика. Внимательно слушая посетителя банка, этот гадальщик быстро перебирает специальные палочки с различными знаками, периодически выбрасывая то одну, то другую. И если совокупность знаков на выброшенных палочках будет благоприятной — клиенту одобрят кредит. Как поясняет Эйзенштейн, дело не в магических знаках и их интерпретации, а в искусстве физиогномики — гадальщик считывает психологический habitus заемщика и почти рефлекторно выбрасывает нужные палочки с подходящими этому habitus’у знаками.
Хотя современная психиатрия, опирающаяся на нейрофизиологию и эндокринологию, оснащена лучше, чем китайский гадальщик, ее прогностическая сила пока еще сопоставима с прогностической силой последнего: «Нового тут почти ничего, все вертится вокруг этого уже не одну тысячу лет» (с. 80). Конечно, сегодня мы много знаем, например, о гормонах, этих «химических мостах, связывающих все со всем», и можем квалифицированно говорить о биохимической подоплеке наших психических состояний. Впрочем, говорить об этом в то время стоило аккуратно — неправильно расставленные акценты могли привести к обвинениям в идеологически опасном «биологизаторстве». Напомню, что книга была опубликована в 1969-м, спустя два года выйдет знаменитая статья генетика Владимира Эфроимсона (работавшего кстати в эти годы в Институте психиатрии Минздрава РСФСР) «Родословная альтруизма» (1971), которая запустит очередной виток научных и идеологических дискуссий о соотношении наследственности и среды и, шире, — биологического и социального в человеке. Леви высказывается на эту тему относительно осторожно, через музыкальную метафору: генотип он сравнивает с партитурой, среду — с дирижером и аудиторией одновременно, а развитие конкретного организма — это «гормональная симфония». Однако уже из самой метафоры понятно, что роль дирижера сводится к интерпретации: он может по-разному расставлять акценты (темп, громкость, выразительность), но не может изменить ни одной ноты в партитуре.
Так вот, будучи «чрезвычайными и полномочными послами» генов (еще одна метафора Леви), гормоны действительно позволяют связать тип внешности с особенностями характера. В частности, гипертрофия гипофиза приводит к гигантскому росту, увеличенным тяжелым конечностям и при этом — к нервно-психической замедленности и часто к очень умеренным умственным способностям. Если же такая гипертрофия сочетается с повышенной щитовидной функцией, то увеличиваются скорость реакций и интеллектуальные способности, но добавляются возбудимость, внутреннее беспокойство и раздражительность.
«Таких гигантов и субгигантов мы находим среди выдающихся деятелей многих областей: от политики до искусства, от Линкольна до Станиславского. Они олицетворяют собой красоту человеческой мощи, и все же где-то, в самом основании своей душевной организации, несут нечто детски наивное, беззащитное» (с. 89).
Эта видимая, телесная «физиогномическая» явленность психотипа существенно облегчает задачу прогнозирования и управления (или если воспользоваться неологизмом Фуко, «гувернирования») поведением — и другого, и своим собственным в отношении этого другого. Однако Леви вынужден признать, что, несмотря на все эти научные успехи, никаких строго однозначных корреляций тут нет. Наши классификационные усилия наталкиваются на множество индивидуальных нюансов, бесчисленных переходов между типами, сложных гибридных случаев. Речь идет о «текучей области нормы», а не о четких параметрах, о вероятностях, а не о детерминизме. И стоит отметить, что, по Фуко, формирующаяся в XVIII веке гувернаментальность — в отличие от бинарного «кода законности», ориентированного по оси виновен/невиновен, и «дисциплины», стремящейся исправить нарушителя, — занималась как раз статистическими вероятностями, управлением рисками и определением допустимых норм.
В любом случае очерчиваемая Леви психогностика не столько наука, сколько тренируемый практический навык. Именно поэтому интонация его книги далека научного триумфализма. Подлинные механизмы спонтанно возникающего «человекоощущения» — что у китайского гадальщика, что у советского психиатра — нам пока не очень понятны, но это не повод не упражнять свои психогностические способности. Как же это можно сделать?
На протяжении практически всей книги используется один и тот же ход: личность с самого начала наделяется здесь таким богатством конкретного содержания, таким многообразием черт и свойств, что никакие абстрактные схемы и рубрикации не способны это содержание исчерпать. И после очередной оды многоликости и протеизму нашей натуры, безусловно льстящей самолюбию читателей, Леви тут же предлагает новый набор «опорных точек», позволяющих хоть немного приблизиться к вечно ускользающей от строгого определения сущности. Одна классификация накладывается на другую, психологические типы на социологические, вместе сплетая все более частую понятийную сеть — от схемы Эрнста Кречмера (ось шизофрения — циклотимия со всеми переходами) через Юнга (ось экстраверт — интроверт) и нейрофизиолога Грея Уолтера («кошачий» и «собачий» типы характеров) к Уильяму Шелдону (три темперамента — «висцеротоник», «соматоник», «церебротоник») и даже Адорно (знаменитая Ф-шкала и шкала авторитарности). Перед читателем проходит чуть ли не вся история современной психологии, но не в качестве сменяющих друг друга отвлеченных «учений», а как набор инструментов, в использовании которых можно попрактиковаться по ходу чтения.
Само устройство книги невольно вовлекает в эту игру — все приводимые автором классификации тут же иллюстрируются либо случаями из его терапевтической практики, либо примерами каких-то исторических личностей или общеизвестных литературных героев. Так формируется новый навык и открывается новое измерение вроде давно знакомого культурно освоенного: Гёте уже не просто «выдающийся представитель Просвещения в Германии, один из основоположников немецкой литературы», а еще и «мажорный синтонный пикник» (прямо как начальник на работе или сосед по подъезду), Бунин — устойчивый шизотимик, Гоголь — циклотимик, с возрастом уходивший все дальше в шизоидность.
Поскольку «психогностика» не дотягивает до уровня настоящего научного знания, под вопросом оказывается и позиция эксперта. Рассказывая о своих пациентах, Леви не скрывает трудности диагностического процесса — бесконечные колебания, сомнения и метания между рациональными постулатами учебников и монографий и плохо рационализируемой интуицией, тем самым «человекоощущением», о котором он говорил в самом начале. С одной стороны, это явно демократический мессидж и своего рода легитимация интуитивного знания как доступной всем формы — мы, психиатры и психологи, несмотря на специальное образование, лишь немногим более осведомлены о подлинной психической жизни, чем все остальные. С другой стороны, — это отчетливое предостережение, прежде всего самому себе и профессиональному сообществу, но и тем «всем остальным», кто может злоупотребить новыми психогностическими навыками вкупе со старой доброй интуицией: «...Человеческие отношения — предмет самый сложный и малоуправляемый» и необходимо предостерегать себя и других от «чрезмерных претензий» и «чересчур далеко идущих надежд» (с. 211). Другими словами, психогностика — это искусство гувернаментальной корректировки, а не наука суверенных манипуляций.
В финале книги Леви обращается к болезненной советской теме бытового хамства, миметически распространяющегося каждое утро по всему общественному транспорту, магазинам и предприятиям. И вместо моральной проповеди или критического социального анализа мы вдруг обнаруживаем у него настоящий гимн «проработанности», если позволить себе такой анахронизм. Все было бы иначе, если бы «навыки аутотренинга становились достоянием каждого как можно раньше, с отрочества» (с. 280). Советскому обществу не хватает «психологичности» и «психотерапевтичности»: «Наша жизнь во многом еще устроена невротически, антипсихотерапевтично. <…> Некогда, выполняем план. Строим светлое будущее. Это прекрасно, но почему бы не строить заодно и светлое настоящее? Подручными средствами, которые при нас, в нас?» (с. 287). Ну что же, план мы очевидным образом выполнять уже перестали, и что такое психотерапевтичное общество, полностью замкнутое на настоящее, у нас есть все шансы узнать в недалеком будущем. И уж тут-то Фуко нам точно пригодится.
Примечания
Фуко М. Что такое автор? // Фуко М. Воля к истине: по ту сторону власти, знания и сексуальности. М.: Касталь, 1996. С. 30.
Цит. по: Леви В. Я и мы. М.: Молодая гвардия, 1969. С. 2. Далее все цитаты из книги Леви даются по этому изданию.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.