Мертвые души Гомера
Об одной загадке «Одиссеи»
Эдме Бушардон. Улисс, заклинающий тень Тиресия. Ок. 1738 г. Лувр, Париж
Один из самых жутких моментов в путешествии царя Итаки — это встреча с тенями мертвых на берегах Киммерии. Жутких — и вместе с тем загадочных: умершие, по Гомеру, лишены сознания и памяти, но ведут себя вполне осознанно и охотно делятся воспоминаниями. Как понимать эту противоречивую особенность некроантропологии «Одиссеи», объясняет Сергей Шишков.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Одна из самых впечатляющих песен «Одиссеи» — одиннадцатая, в которой описано посещение Одиссеем и спутниками царства мертвых — Аида. А в самой этой песне, получившей уже в древности наименование «некия», т. е. «заклинание мертвых», больше всего удивляет настоятельно проводимая идея о том, что мертвые не имеют сознания и памяти, они лишь «бессильными тенями веют» (Одиссея, Х, 493, пер. Жуковского). Но еще больше удивляет то, что этот, только что задекларированный принцип — отсутствия у мертвых сознания и памяти, — тут же и нарушается, причем не только «исключением, подтверждающим правило» — фиванским прорицателем Тиресием, которому «и мертвому Кора ум сохранила», но и множеством прочих теней. Отчасти право на это им дает хитрая уловка автора — обряд питья крови, сам по себе хтонический и наводящий ужас, но во второй части этой песни мы можем наблюдать ряд случаев, когда призраки становятся не в меру говорливы, отнюдь этот обряд не соблюдая. В конце же «Одиссеи», в ее последней песне, где описывается печальное сошествие теней женихов в страну мертвых, призраки уже болтают вовсю, откровенно сохраняя и память, и сознание и вовсе не требуя для этого кровавых обрядов. Как же объяснить все эти противоречия, которых очень много?
Вопрос этот, хотя и не часто, привлекал внимание ученых. Один из наиболее известных его исследователей — друг Ницше, знаменитый эллинист Эрвин Роде, чей фундаментальный труд, посвященный греческим представлениям о душе «Ψυχή (psychē): культ души у греков и их вера в бессмертие», вышедший в конце XIX века, сохраняет и по сегодняшний день свое научное значение. Только сейчас его начали переводить на русский — в прошлом году в издательстве «Квадривиум» вышли уже две части этой объемной книги, насыщенной невероятным количеством цитат из всех слоев греческой и латинской литературы. К сожалению, вопросу представлений о душе в гомеровских поэмах у Роде посвящено не так уж много места, его больше занимали позднейшие представления. Веру в бессмертие души он выводил из культа Диониса, почти не упоминающегося у Гомера.
Предметное внимание вопросу уделил и один из крупнейших российских знатоков античности, Фаддей Зелинский, после революции 1917 года оставивший Россию и перебравшийся в родную Польшу. В 1922 году в голодном Петрограде вышла его небольшая, но крайне важная для нашей темы книжечка «Гомеровская психология», которая стала одной из последних работ ученого на русском языке.
Позднее вопросом гомеровских представлений о потустороннем бытии занимались Эрнст Бикель и Альбрехт Шнауфер в Германии, а также ирландский филолог-классик Майкл Кларк. Труды последних троих на русский язык, насколько нам известно, не переводились.
Отсутствие у мертвых сознания, их бессилие и бледность Эрвин Роде объясняет тем, что Гомер был настоящим революционером в области духа и создал совершенно новую концепцию, новый взгляд на бытие, который в некоторой степени перевернул традиционные греческие представления. Эта революция состояла, по мнению Роде, в разрыве со старыми, догомеровскими верованиями в могущество душ умерших предков. В том числе подтверждая свои доводы как раз тогда появившимися сведениями о структуре шахтных микенских гробниц, Роде утверждал, что древнейшая греческая система верований, в целом соответствующая вере «примитивных народов», состояла в том, что души умерших нуждаются в жертвоприношениях и последующей регулярной «подкормке». Такой вывод сделан был исходя из наличия в гробницах труб, по которым к покойникам должна была стекать жертвенная кровь и прочие дары. По мнению Роде, описанные у Гомера знаменитые похороны Патрокла с их леденящими кровь человеческими жертвоприношениями являются рудиментами древних верований, попавших в поэмы из древнейших сказаний. Роде полагает, что «гомеровские певцы», продвигая свою революционную идеологию касательно бессознательности душ, подчеркивали важность обряда похорон, а именно кремации, для того чтобы души умерших были надежно заперты в мрачном царстве холодного Аида — «откуда никто никогда не вернется» — и для того, чтобы расстаться с идеей могущества душ ушедших предков.

Ярче всего это проявляется в широко известных сценах явления неупокоенных душ. Так в «Илиаде» (XXIII, 65–101) дух Патрокла является Ахиллу — и это одна из самых печальных трогательных и впечатляющих сцен мировой литературы. В «Одиссее» (XI, 51–80) Улиссу является дух не похороненного еще спутника его Эльпенора, погибшего по собственной оплошности во время спешных сборов в Аид и отплытия с острова Цирцеи. Отягченный вином, забыв, что он спит на крыше, этот воин заполошно ринулся при сигнале подъема, упал с высоты и сломал себе шейные позвонки. В честь его названа бабочка винный бражник — Deilephila elpenor, — чье тело будто напитано густым бордовым вином.
Эти печальные явления беспокойных душ, по мнению Роде, закрепляют гомеровскую революцию, носившую чуть ли не атеистический характер. В любом случае, это одни из самых ярких сцен в мировой литературе, одновременно выражающих возвышенные чувства и глубокую печаль.
Гомеровские «разговоры в царстве мертвых» не внушают никакого, даже малейшего оптимизма, они глубоко пессимистичны по своей природе, как и греческий взгляд на мир, что бы там ни говорили про «залитый солнцем радостный мир, в котором царят светлые боги». И разговор Улисса со своей матерью Антиклеей и с боевым товарищем Ахиллом — все они глубоко печальны. Мать сообщает ему, что душа «бледной бабочкой вылетает» из тела, когда «сокрушает кости и жилы всепобеждающий пламень» (Од., XI, 220), а Ахилл в ответ на лесть Одиссея, мол «ты же царь мертвых», говорит: «в смерти меня не надейся утешить пустыми словами, лучше бы я был поденщиком бедным и в поле работал там на земле, чем в Аиде бессильными мертвыми правил» (Од., XI, 488–491).
Роде, однако, считал, что «светлый гомеровский мир тем самым свободен от ночных призраков (ибо после сожжения тела psychē больше не является, даже во сне), от абсурдного произвола призрачных душ-духов, жуткие выходки которых во все времена повергают в трепет суеверный народ. Здесь мертвые оставляют живых в покое» (Э. Роде, Психея, перевод В. М. Линейкина). Никакая демоническая власть призраков не противостоит светлому могуществу богов. Для Роде Гомер — своего рода пророк, установитель этой светлой системы и ниспровергатель мрачных «микенских» верований в «живые трупы».
Роде и возникновение обычая кремации связывает с установлением «гомеровских» представлений о мире мертвых, а именно с идеей о необходимости изгнания души мертвого в Аид, с тем чтобы она не могла вернуться и так или иначе участвовать в мире живых, то есть с разрывом с древними верованиями в могучие души предков: «полное изгнание души в Гадес и есть цель, а намерение достичь ее и явилось причиной сожжения тел умерших» (там же, с. 42). Он даже полагал, что Гомер «был в одном шаге» от полного отказа верить в бессмертие души и от атеистических представлений.
Впрочем, строго говоря, из идеи отсутствия у души бессмертия мы не можем вывести собственно атеизма — боги остаются пировать в своих чертогах, вмешиваться в жизнь людей, подсыпать любимцу противоядие в бокальчик и соблазнять красивых девиц. Но, с другой стороны, такие боги плюс отсутствие веры в душу — один шаг до атеизма.

Как представляется, Роде преувеличивает «идеологический посыл» гомеровских поэм. Этот «месседж», кажется, остается неуслышанным, если только действительно не связывать с ним возникновения атеизма. Поверья, связанные с «кормлением мертвых», с принесением им жертв, с попытками вызвать их для общения и предсказания, существовали до Гомера, вместе с Гомером, после Гомера и благополучно дожили до наших дней во всевозможных формах — от крашенок на могилах до спиритизма. Пресловутое «гомеровское учение» могло быть просто демаршем одинокого поэта, который руководствуясь то ли «высшей художественной правдой», то ли желая произвести впечатление на публику, соединял обрывки древних сказаний с собственными размышлениями, брал из них то, что казалось годным и прилаживал туда, куда ему нравилось. И слова употреблял по принципу звучности, красоты и годности в размер в том или ином месте.
Чтобы ответить на вопрос о том, почему души в гомеровских поэмах не имеют сознания, ученые прибегли к анализу самого понятия ψυχή (psychē), души у Гомера. Все исследователи, так или иначе занимавшиеся этим вопросом, отмечают, что psychē Гомера это совсем не то, что душа в диалогах Платона, представляющая собой «подлинное я» человека. Душа у Гомера — таинственный бледный призрак, двойник, не то последнее дыхание, не то воздушный отпечаток, оттиск тела в воздухе, но только не то, что мыслит или чувствует.
Да, но позвольте узнать, чем же в таком случае, с точки зрения Гомера, человек думает, мыслит, чувствует? Чтобы ответить на этот вопрос, величайший знаток греческой литературы Фаддей Зелинский провел целое специальное исследование понятий, употреблявшихся в гомеровском эпосе для обозначения психических функций человека.
Он изучил присутствующий в поэмах рой слов, так или иначе связанных со всевозможными психическими процессами, и пришел к выводу, что они в той или иной степени ассоциировались с органами человеческого тела. Так, у греков было целых три слова для сердца, καρδίη (kardíē), κῆρ (kêr) и ἦτορ (êtor), каждое из которых вполне может значить «сердце» в прямом смысле, а в переносном может означать вместилище чувств и даже ум. Сердце могло страдать, скучать, сердиться и даже «услаждать себя купанием», но также и напряженно размышлять. Впрочем, оно было в большей степени связано с эмоциями. Знаменитое место — сердце Одиссея, гневающегося на продажных служанок, рычит в груди как собака (Од, XX, 13–16). Или, например, у Пенелопы, при воспоминании о пропавшем супруге «скорбит в груди милое сердце» (Од, I, 341).
Для сферы мысли более употреблялось другое слово, φρήν (phrēn), изначально означавшее диафрагму, но затем превратившееся в то, что можно перевести и как «ум» и как «разумение» и «сознание», и породившее целую семью слов, так или иначе связанных с мышлением. Но были и слова, не связанные ни с каким органом тела и означающие разные аспекты психической деятельности, как например θυμός (thymos), что-то вроде «дух» или, может быть, «настроение» или же νόος (noos) который означает скорее «ум», но может значить и «нрав, уклад жизни».
Итак, Зелинский посчитал все относящиеся к психическим процессам слова и рассмотрел различные случаи их употребления, все контекстные значения. Исследуемые понятия тяготели к протеичности, они норовили перетечь одно в другое, одно другим заменить. Что было делать строгому маститому ученому? Только выстроишь непослушные понятия в некую гармонию, отвернешься, заглядевшись на хорошенькую курсистку, — а они уже убежали во школьный двор как непослушные гимназисты и играют друг с другом в чехарду. Приходится опять собирать их и выстраивать в удобоваримую непротиворечивую схему, запихивая их в Эолов мешок, где они толкаются и пихаются, норовя вылезти наружу. Но великий ученый на то и великий ученый: он строит понятия, что Катулл свои эндекасиллабы или как демон Максвелла свои молекулы, и в итоге схема рождается и для начала выглядит неплохо, логично и симметрично.,
Подсчитав все случаи и формы употребления разных слов в разных смыслах, Зелинский фиксирует тенденцию, которая достаточно интересна. Прежде всего, развитие понятий шло от органов человеческого тела — сердца и диафрагмы. Чувства и страсти ассоциировались более с первым, а со второй — размышления. Потом появились понятия абстрактные, thymos и noos, первое тяготело более к эмоционально-волевой сфере и ассоциировалось с сердцем, тогда как второе к интеллектуальной и связывалось с мышлением. Зелинский назвал эти «слои» телесной и бестелесной душами. Он пишет: «Душа Гомера — оставляя в стороне беспомощный призрак психеи — двойная, как субстрат и эмоциональных, и интеллектуальных функций нашего сознания: thymos и noos. Первый, вероятно, тождествен с кровью, проникающей в сердце; второй — несомненно, с духом, приводящим в движение легкие — диафрагму». С точки зрения Зелинского, возникновение этих более абстрактных понятий было признаком постепенной эволюции мышления, сначала неразрывно связывавшего психические процессы с частями тела (то есть интуитивно находившегося на сугубо материалистических позициях) и постепенно двигавшегося от материи ко все большему абстрагированию.

Итак, в таком представлении, то, что мы понимаем под словом «душа», было для Гомера скорее совокупностью тех или иных качеств тела, его органов. Эти «души» погибали вместе с человеком — все его страсти, желания, амбиции, — рассеиваясь в воздухе. Собственно же душа, psychē, была чем-то совершенно иным — неким таинственным бледным призраком, при жизни живущим в человеке и являющимся его принципом жизни, а по смерти удалявшимся в Аид.
Возможно, именно поэтому души у Гомера и не имеют ни памяти, ни сознания, что изначально эти функции им не присущи, они интуитивно связаны только с телом. Поэтому душа, покинув после смерти тело и поселившись в Аиде, и представляет собой бессильный бледный призрак, немой и несчастный. Ей попросту нечем мыслить. Как говорил один литературный персонаж в подобной ситуации: «Я не понимаю, как вы находите место шуткам, разве вы не видите, что у меня именно нет того, чем бы я мог понюхать?»
Но возможно также, что этот процесс абстрагирования понятий, связанных с душевными процессами, выявленный Зелинским, показывает нам таинственный путь рождения понятия «душа» в зрелой греческой мысли. Рассматривая отдельно бледную тень психеи и разные центры интеллектуальной и психической жизни, такие как phrēn, thymos, kardíē и пр., мы видим, как они постепенно как бы отделяются от своих физических оболочек. Поэмы показывают нам концепцию греческой души на срединном пути своего развития — душевные силы уже отделились от тела, но еще не вошли в прозрачную сферу psychē, они пока существуют раздельно друг от друга, но решающий шаг недалеко, уже первые лирики с поэтической точки зрения, а орфики и учредители элевсинских мистерий с доктринально-философской довершат процесс, и на сцену явится, сияя белыми одеждами, могущественная и всесильная Сократова psychē, та самая, которую он считает своим подлинным «я», и про которую так убедительно рассказывает в «Федоне», и которой не страшна серая бездна Аида.
Но это так, — полет фантазии. Возвращаясь на бренную почву нашего рассуждения, нужно отметить, что в целом Зелинский и Роде отстаивают позицию «гомеровской революции», обходя сложные места замечаниями в духе «не бывает эпоса без противоречий». Другая точка зрения, также довольно распространенная, говорит о «творческом произволе» автора или конечного редактора поэмы, который, совершенно не имея в виду никаких идеологических или доктринальных целей, решал чисто художественные задачи и поэтому, заботясь не о логике, а об эффектах, то пугал слушателей бессильными призраками, то давал им по своему усмотрению слово, то ставил покой души в зависимость от соблюдения похоронного обряда, то забывал об этом. Очевидно и то, что в поэмах соединились как различные фрагменты древних эпических песен, относящихся к разным временным периодам, так и позднейшие вкрапления, отсюда и противоречия.
Гомеровский мир тяготел не столько к атеизму, сколько к трезвому спокойному прагматизму, к осторожному скепсису в вопросах и божественного и потустороннего, но также к концентрации на чувственном материальном мире и на преклонении перед его сложностью, разумной устроенностью, красотой. Это мир наслаждения (довольно невинного) красотой, силой, здоровьем. Не буйства или гедонизма, а скорее порядка, устоев, традиций. Мир, где уважают родителей, гостей, странников. Мир, где справедливость торжествует, странник возвращается домой и возвращает себе свое — жену, дом, царство, сына. Мир, в котором мысль человека останавливается у определенных пределов — и в божественном, и в потустороннем, — хотя в порядке творческой фантазии и допускаются некоторые виньетки: визит души умершего товарища, описание царства мертвых. Но в целом поэт концентрируется на чувственном существующем мире и на том, как жить в нем, как выжить и победить. Этот отказ от уныния и эскапизма заслуживает глубокого уважения. Отказ от веры в загробную жизнь и посмертное воздаяние задает определенную ориентацию на чувственный мир, не в смысле гедонизма, а несколько иначе: у тебя нет другого шанса, нет другой жизни, говорит гомеровский грек, надо что-то делать здесь и сейчас и делать по-настоящему, другого шанса не будет. Здесь Родос, здесь прыгай.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.