Лев Толстой и Кавказская война
От «Казаков» до «Хаджи-Мурата»
Михаил Лермонтов. Кавказский вид с саклей. 1837
В конце весны историк Амиран Урушадзе прочитал лекцию «Лев Толстой и Кавказская война» в Доме творчества Переделкино в рамках «Дачной сессии» Европейского университета в Санкт-Петербурге. Мы подготовили сокращенную расшифровку его выступления, из которой вы узнаете, почему Кавказская война до сих пор остается недостаточно изученной, как она повлияла на Толстого и что помогает лучше понять в «Казаках» и «Хаджи-Мурате» исторический комментарий.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Несколько вводных замечаний. Почему Лев Толстой и Кавказская война? Мне вообще не нравится, когда в названиях лекций или статей что-то объединяется союзом «и», потому что это может быть все что угодно: Винни-Пух и Бэтмен или что-то еще. Поэтому нужно немного пояснить, почему здесь Лев Толстой и Кавказская война. Принято считать, что Лев Николаевич Толстой начал писательскую карьеру именно на Кавказе. Именно здесь было завершено первое его крупное произведение, которое сразу сделало его знаменитым, — «Детство». Затем были написаны кавказские повести «Набег», «Рубка леса», «Разжалованный», хотя они уже не привлекли такого внимания, как «Детство». Впоследствии Толстой несколько раз возвращался к теме Кавказа. Некоторые его крупные произведения посвящены Кавказу и тем впечатлениям, которые Толстой здесь пережил. Речь идет, в частности, о повести «Казаки», которая, как считается, имеет автобиографический характер. Кроме того, Толстой вернулся к Кавказу в конце жизни. Его последнее крупное произведение, повесть «Хаджи-Мурат», считается морально-этическим и философским завещанием писателя и посвящено одному из главных героев Кавказской войны — знаменитому аварскому наибу имама Шамиля, который в 1851 году ушел к российским властям, затем бежал и погиб. Жизнь Хаджи-Мурата — очень яркая и вместе с тем трагическая история. Но почему эта тема актуальна сейчас?
Мы приближаемся к толстовскому юбилею: в 2028 году вся страна, я думаю, будет отмечать двухсотлетие Льва Николаевича Толстого. Мы в Европейском университете в Санкт-Петербурге не можем пройти мимо такой даты. Совместно с профессором нашего факультета истории Владимиром Викентьевичем Лапиным, известным специалистом по истории Кавказской войны, автором замечательной книги «Армия России в Кавказской войне XVIII–XIX вв.» (СПб., 2008), мы задумали написать исторический комментарий к кавказским произведениям Толстого. При этом мы хотим избежать того, что иногда преследует историков, когда они обращаются к классическим литературным текстам, а именно мы не хотим учить Толстого истории. Мы хотели бы подготовить исторический комментарий, который позволил бы оценить глубину толстовских текстов, то, что находится за кадром его произведений и составляет их контекст.
Теперь о Кавказской войне. Сейчас изучение этой важной темы переживает не лучшие времена. Безусловно, историки продолжают писать статьи, книги и публиковать документы. Среди последних отдельно отмечу недавно вышедший сборник документов Дмитрия Милютина — начальника штаба Кавказской армии, а затем военного министра Российской империи, который сыграл огромную роль в победном для Российской империи завершении Кавказской войны, эту публикацию подготовили историки Вадим Муханов и Сергей Манышев. И все же история Кавказской войны сейчас непопулярна и даже считается опасной, иногда в ней видят что-то якобы разъединяющее наше общество. Но, на мой взгляд, история нас объединяет, а разъединяют мифы, основанные на стереотипах и субъективных ненаучных интересах. Знание всегда сближает, а незнание — отталкивает. Умолчания и догмы — вот что разъединяет и ослабляет любое общество.
Для значительной части российского общества Кавказская война остается актуальным прошлым. Ежегодно в городах Кабардино-Балкарии, Карачаево-Черкесии, Адыгеи проходят масштабные шествия, акции памяти, участники которых вспоминают Кавказскую войну и ее жертв. Для населения республик Северного Кавказа Кавказская война — одно из центральных событий прошлого.
При этом Кавказская война — это военный конфликт со многими уникальными особенностями: у нее нет четких хронологических границ объявления войны и заключения мирного трактата. Поэтому историки по-разному определяют даты ее начала и окончания. Сторонники концепции «Долгой Кавказской войны» начинают отсчет с Персидского похода Петра I 1722 года: типологически события этого времени напоминают то, что происходило в регионе позднее. Иногда началом войны считают 1763 год, когда была основана крепость Моздок и усилилось военно-политическое влияние России на Северном Кавказе. Еще одна дата — 1785 год — связана с восстанием Шейха Мансура в Чечне и Алдынским сражением, завершившимся гибелью российского отряда.
Участник походов Отдельного Кавказского корпуса Ростислав Фадеев, предложивший в середине XIX столетия само понятие Кавказской войны, отсчитывал ее историю с 1801 года — то есть от вхождения Восточной Грузии в состав Российской империи. По этой логике, Россия, еще не закрепившись на Северном Кавказе, получила загорную провинцию (Восточную Грузию) и была вынуждена обеспечить сообщение с ней и надежную защиту новой имперской провинции, что делало столкновение с северокавказскими народами неизбежным. В советское время было принято считать началом войны 1817 год, когда «проконсул Кавказа» Алексей Ермолов перенес линию российских укреплений с Терека на Сунжу и тем самым потеснил чеченцев с равнины в горы.

С именем Ермолова связан один из мифов Кавказской войны. Его часто называют победителем горцев, или же военачальником, который предложил план покорения Кавказа, хотя в 1827 году он был снят с должности командующего российскими войсками в регионе и больше не возвращался на государственную службу, а Кавказская война продолжалась еще несколько десятилетий. Тем не менее литературная традиция, созданная Пушкиным, Грибоедовым, Толстым и другими авторами, закрепила за ним репутацию главного героя войны. Здесь достаточно вспомнить знаменитые пушкинские строки:
Поникни снежною главой,
Смирись, Кавказ: идет Ермолов!
И смолкнул ярый крик войны:
Все русскому мечу подвластно.
Кавказа гордые сыны,
Сражались, гибли вы ужасно;
Но не спасла вас наша кровь,
Ни очарованные брони,
Ни горы, ни лихие кони,
Ни дикой вольности любовь!
Именно Ермолов остается одним из самых популярных героев Кавказской войны. В XXI веке ему установили памятники в Пятигорске и Минеральных Водах. При этом для народов Северного Кавказа, например для чеченцев, Ермолов, напротив, антигерой, а его имя ассоциируется с карательными походами и расправами, поэтому памятники ему стали центрами нескольких мемориальных конфликтов. Это следствие и недостаточной изученности войны, и литературоцентричности российского исторического сознания: классические литературные тексты часто более влиятельны, чем исследования историков, а иногда и вовсе являются основным источником исторической информации.
Кавказская война остается плохо известной в контексте российской истории еще и потому, что в ней не было генеральных сражений масштаба Бородина или Ватерлоо. К крупнейшим столкновениям можно отнести штурм Ахульго в 1839 году, Даргинскую экспедицию 1845 года и взятие последней твердыни имама Шамиля аула Гуниб в 1859 году. На продолжительность Кавказской войны повлияло несколько факторов: упорное сопротивление горцев, партизанский характер боевых действий и периферийное положение Кавказа в российской политике. Империя долгое время не рассматривала Кавказ как главное направление военно-дипломатических усилий.
Императоры Александр I и Николай I отдавали приоритет большой европейской политике. Перелом наступил лишь в 1845 году с созданием Кавказского наместничества, а затем в 1856–1857 годах, когда Отдельный Кавказский корпус был значительно усилен и преобразован в Кавказскую армию. На ход войны влияли также Османская империя и Персия, стремившиеся воспользоваться затяжными трудностями России в регионе. Периферийность Кавказа ощущалась и в общественной мысли. Примечательный памятник этой оторванности региона от больших событий, занимавших публику, — письмо Александра Грибоедова издателю «Сына отечества». Оказавшись на Кавказе в 1818 году, Грибоедов писал, что российскому обществу, питающемуся выдумками о регионе, лучше забыть о нем совсем, чем сочинять небылицы.
«… если здешний край в отношении к вам, господам петербуржцам, по справедливости может называться краем забвения, то позволительно только что забыть его, а выдумывать или повторять о нем нелепости не должно».
Поводом стали перепечатанные в российской прессе сообщения европейских газет о якобы начавшемся в Грузии массовом восстании. Показательны и воспоминания генерала Григория Филипсона, начальника Черноморской береговой линии и одного из наиболее образованных офицеров своего времени. Филипсон признавался, что, несмотря на блестящую подготовку в Военной академии, имел самые смутные представления о Кавказе — будущем месте службы.
«О Кавказе и Кавказской войне я имел смутное понятие…»
Более того, по его словам, преподаватели Военной академии предупреждали слушателей, которым предстояло отправиться на Кавказ, что главным противником Российской империи в регионе к середине XIX столетия являлись кумыки. К тому времени кумыки были интегрированы в российскую административную систему и не представляли военной угрозы. Отсутствие надежных сведений о Кавказе в Петербурге и Москве фиксировали и внешние наблюдатели. В частности, французские консулы в Тифлисе докладывали в Париж, что в российских столицах представляют происходящее на Кавказе не лучше, чем в Европе. Причина заключалась не только в том, что бурные события военно-политической жизни Европы отвлекали российское общество от Кавказа: Кавказ находился на далекой коммуникационной периферии Российской империи. Добраться туда было очень сложно. Военно-Грузинская дорога часто становилась непроезжей, и так могло продолжаться неделями, а то и месяцами. Такая труднодоступность порождала информационную заброшенность и оторванность региона.
Задерживалось и научное освоение региона, поэтому неслучайно, что писатели-романтики были своего рода Колумбами Кавказа для российского читающего общества. Виссарион Белинский отмечал, что грандиозный образ Кавказа впервые был открыт российской публике именно писателями.
«Грандиозный образ Кавказа с его воинственными жителями в первый раз был воспроизведен русскою поэзиею, — и только в поэме Пушкина в первый раз русское общество познакомилось с Кавказом, давно уже знакомым России по оружию».
Помимо пушкинского «Кавказского пленника», а позднее и «Путешествия в Арзрум», менее известного, но также сыгравшего роль в осмыслении места Кавказа в Российской империи, огромную популярность приобрели кавказские повести Александра Бестужева-Марлинского — еще одного кавказского героя с декабристским прошлым. «Аммалат-бек», «Мулла-Нур» и другие произведения Бестужева-Марлинского на несколько поколений задали романтический шаблон восприятия Кавказа. На другом полюсе читательской культуры действовала лубочная повесть Николая Зряхова «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего мужа» — одно из самых переиздаваемых произведений XIX столетия. Вот эти произведения и создали романтически-сказочный образ Кавказа.
В воспоминаниях военных и чиновников постоянно повторяется один мотив: они ехали на Кавказ, очарованные Кавказом Марлинского, Лермонтова и образами прекрасных черкешенок. Вот показательная цитата из известных воспоминаний Арнольда Зиссермана:
«Мне было 17 лет, когда, живя в одном из губернских городов, я в первый раз прочитал некоторые сочинения Марлинского. Не стану распространяться об энтузиазме, с каким я восхищался Аммалат-беком, Мулла-Нуром и другими очерками Кавказа; довольно сказать, что чтение это родило во мне мысль бросить все и лететь на Кавказ, в эту обетованную землю, с ее грозной природой, воинственными обитателями, чудными женщинам, поэтическим небом, высокими, вечно покрытыми снегом горами и прочими прелестями…»
Критика представлений о горцах и Кавказе, сформированных романтическими кавказскими повестями, стала звучать все громче уже с 1860-х годов, когда начала складываться новая сфера знания о регионе. На смену литературной традиции, вдохновленной романтизмом, в которой писатели полагались не только на исторический материал, но и на роскошь собственного воображения, приходило историческое и этнографическое кавказоведение. Историки и этнографы второй половины XIX столетия проделали огромную работу. Образы Аммалат-беков, либо возбужденных ненавистью и жаждой мести, либо снедаемых огнем любви, — ничего среднего в романтической традиции не существовало, — подверглись серьезной и едкой критике в трудах профессиональных ученых-кавказоведов, в том числе военных. Особенно красноречиво высказывание барона Петра Карловича Услара — знаменитого филолога, лингвиста, исследователя северокавказских языков:
«Горцев не могли мы представить себе иначе, как в виде людей, одержимых каким-то беснованием, чем-то в роде воспаления в мозгу, — людей режущих направо и налево, пока самих их не перережет новое поколение беснующихся. И было время, когда эти неистовые чада нашей поэтической фантазии приводили в восторг часть русской читающей публики!»

Лев Николаевич Толстой не избежал очарования русской романтической литературы.
«Когда-то в детстве или первой юности я читал Марлинского; и разумеется, с восторгом, читал тоже не с меньшим наслаждением кавказские сочинения Лермонтова. Вот все источники, которые я имел для познания Кавказа, и боюсь, чтобы большинство читателей не были в одном положении со мною», — писал молодой Толстой в «Записках о Кавказе». Он отталкивался от нее, но писал совершенно иначе. Проза Толстого, создаваемые им образы и нарративы, а также сам метод описания действительности кардинально отличаются от романтической традиции. Известная исследовательница русской литературы о Кавказе Сьюзан Лейтон назвала «кавказские» сочинения Толстого бунтом, восстанием против Бестужева-Марлинского, Лермонтова и наивного романтизма.
«К тому времени, когда ему исполнились двадцать с небольшим, однако, он восстал против Бестужева-Марлинского и Лермонтова — в поисках большей реалистичности. Оказавшись в открытом противостоянии с литературным наследием, молодой Толстой был убежден, что люди не приходят в обморок от вида гор, не заводят бурных любовных историй с „дикарями“, не ведут войны и даже не умирают на поле боя так, как это прежде изображалось».
Повести Толстого стали переходом к более реалистичному, иногда даже натуралистичному описанию Кавказской войны. Первый пример — рассказ «Набег», опубликованный в 1852 году. Толстой описывает в нем офицера Отдельного Кавказского корпуса, воспитанного на Бестужеве-Марлинском и Лермонтове. Фигура поручика Розенкранца очень противоречива: с одной стороны, он храбр, с другой — его храбрость не так естественна и гармонична, как храбрость рядовых солдат.
«Это был один из наших молодых офицеров, удальцов-джигитов, образовавшихся по Марлинскому и Лермонтову. Эти люди смотрят на Кавказ не иначе как сквозь призму героев нашего времени, Мулла-Нуров и т. п., и во всех своих действиях руководствуются не собственными наклонностями, а примером этих образцов».
В «Набеге» Толстой показывает, что храбрость не бесшабашность, вседозволенность, кураж. Храбрость — это лишь то, что нужно сделать, в противоположность тому, чего делать не следует. В «Набеге» и других произведениях сообщество русских офицеров, воспитанных на романтической традиции, — так называемых настоящих кавказцев — активно критикуется и даже деконструируется Толстым. Писатель показывает искусственность этой корпорации, этого сообщества. Другой показательный фрагмент, позволяющий поместить толстовский текст в контекст Кавказской войны, — рассказ «Рубка леса» 1855 года. Ротный капитан Болхов в разговоре с противоречивым чувством отмечает, что Кавказ имеет репутацию места, где делаются блестящие карьеры.
«Это тоже одно из преданий, существующих в России, которое утвердили Пассек, Слепцов и другие, что на Кавказ стоит приехать, чтобы осыпаться наградами. И от нас все ожидают и требуют этого; а я вот два года здесь, в двух экспедициях был и ничего не получил».
Если просто прочитать упомянутые им фамилии — Пассек, Слепцов, — не сразу понятно, что имеется в виду. Генерал Пассек, а затем генерал Слепцов действительно сделали блестящие карьеры именно на Кавказе, но здесь же и погибли еще совсем молодыми. Тридцатисемилетний Пассек погиб в 1845 году во время Даргинской экспедиции, тридцатишестилетний Слепцов — в 1851 году в битве на реке Гехи. Это были любимые командиры Отдельного Кавказского корпуса и одни из немногих, кто сделал на Кавказской войне действительно быструю и блестящую карьеру. При этом, как справедливо и не единожды писал Толстой в произведениях кавказского цикла, для большинства офицеров Отдельного Кавказского корпуса Кавказ был местом опасным, но не слишком выгодным для карьерного продвижения. Здесь снова можно отметить и некоторую автобиографичность. Толстой прослужил на Кавказе два с половиной года, с 1851 по 1854 год, наград не получил и был произведен в прапорщики уже после отъезда. В этом смысле он и есть тот самый Болхов, который рассчитывал сделать на Кавказе блестящую карьеру, прославиться и занять положение в обществе, но так и не получил желаемого. При этом офицер, вернувшийся с Кавказа без наград, воспринимался обществом как неудачник, ведь все привыкли слышать о наградах и чинах, сыпавшихся на всех «кавказцев».
Толстой неоднократно возвращался к событиям Даргинской экспедиции 1845 года — и в «Набеге», и в «Рубке леса», и, конечно, в «Хаджи-Мурате». В «Рубке леса» Толстой сталкивает два способа описания Даргинской экспедиции в армейской среде. Один из офицеров рассказывает товарищам, как проявил себя самым героическим образом и по приказу главнокомандующего Михаила Воронцова брал один завал за другим.
«Вот изволите видеть, как вышли мы утром, главнокомандующий и говорит мне: „Крафт! возьми эти завалы“. Знаете, наша военная служба, без рассуждений — руку к козырьку. „Слушаю, ваше сиятельство!“ — и пошел. Только как мы подошли к первому завалу, я обернулся и говорю солдатам: „Ребята! не робеть! в оба смотреть! Кто отстанет, своей рукой изрублю“. С русским солдатом, знаете, надо просто. Только вдруг граната… я смотрю, один солдат, другой солдат, третий солдат, потом пули… взжинь! взжинь! взжинь!.. Я говорю: „Вперед, ребята, за мной!“ Только мы подошли, знаете, смотрим, я вижу тут, как это… знаете, как это называется? — и рассказчик замахал руками, отыскивая слово».
Фрагмент завершается тем, что другой офицер, выходя из палатки, где рассказчик расписывал свои многочисленные подвиги, замечает: «Врет он все, его и вовсе при завалах не было».
Подобным неуклюжим и лживым рассказам об участии в сражениях с горцами Толстой противопоставляет крайне скупое описание Даргинской экспедиции в солдатской среде:
«— Это, верно, про Дарги, земляк, сказываете? — обратился пехотный к Антонову. — Про сорок пятый год, про Дарги, — ответил Антонов. Пехотный покачал головой, зажмурился и присел около нас на корточки: — Да уж было там всего, — заметил он».
Настоящие, а не выдуманные герои Даргинской экспедиции, как показывает Толстой, не любили вспоминать о пережитом. В противоположность им некоторые офицеры, которые никаких завалов не брали и, возможно, все время находились при особе главнокомандующего, охотно делились своим героизмом и живописали яркие эпизоды боевой жизни. Здесь важен и еще один момент. Даргинская экспедиция 1845 года стала настоящей катастрофой для Отдельного Кавказского корпуса, одним из самых тяжелых поражений российской армии в Кавказской войне. Самое страшное в Кавказской войне для российской армии обычно начиналось при отступлении. Дарго был резиденцией Шамиля, которую предстояло взять. Летом 1845 года Михаил Воронцов, только что назначенный главнокомандующим Отдельным Кавказским корпусом и кавказским наместником, действительно взял Дарго. Но Шамиля там уже не было. Это не было взятием европейской столицы, где победителей ждала депутация с ключами от города. Здесь возникают очевидные переклички с «Войной и миром»: многие впечатления от Кавказской войны, как и опыт, отраженный в «Севастопольских рассказах», позднее легли в основу толстовского описания войны 1812 года. Самое страшное в Дарго, как и для французов в 1812 году, началось при отступлении, которое обернулось катастрофой. У Толстого есть прямое указание на это — вложенное в уста солдат: настоящее дело на Кавказе начинается при отступлении. Только во время Даргинской экспедиции российская армия потеряла примерно три с половиной тысячи человек, включая трех генералов: Пассека, Викторова и Фока. Для Кавказской войны это были колоссальные потери. Однако официально Даргинская экспедиция признавалась небывалым успехом. Воронцов получил титул светлейшего князя, участвовавшие в походе офицеры — чины и повышения, солдаты — денежные награды. Официальная российская пресса воспроизводила оценку из высочайшего рескрипта Николая I на имя кавказского наместника:
«Вы вполне оправдали мои ожидания, проникнув в недра гор дагестанских, считавшихся доселе неприступными. Приняв личное начальство над главным отрядом, вы собственным примером непоколебимой твердости и самоотвержения указали войскам путь к подвигам незабвенным».
Однако параллельно официальным сообщениям в российском обществе распространялись слухи, что Даргинская экспедиция была не победой, а поражением российской армии. Реакция общества Москвы и Петербурга хорошо передана в переписке Ермолова и Воронцова. Ермолов находился в отставке, был другом Воронцова и состоял с ним в личной переписке.
«Говорят, что лучше было не ходить в горы, нежели главнокомандующему поставить себя в положение быть преследуему и окруженному; что неудачное предприятие должно непременно возвысить славу Шамиля и дать ему еще большую власть; что, если требовано неотлагательное разрушение деревушки Дарго, лучше было поручить то кому-нибудь из генералов, и еще оставался бы страх, что может прийти сам главный начальник и поправить, буде бы что не хорошо было сделано. Безрассудно говорят, будто бы теперь горцы несравненно сильнее будут сопротивляться всякому из генералов, когда за потери их, хотя, впрочем, значительные, нанесено нам не менее чувствительное поражение. Рассказчики выставляют потерю трех генералов, утверждая, что это без сильного поражения быть не могло».
В нескольких письмах Ермолов описал не только реакцию столичной публики, ошеломленной количеством потерь, но и сам откровенно критиковал действия кавказского наместника. Подобная критика старого боевого товарища, конечно, уязвляла Воронцова. Болезненная реакция Воронцова на тему Даргинского похода показана и в произведениях Толстого. Достаточно вспомнить фрагмент из «Хаджи-Мурата», где за столом князя Воронцова упоминают Дарго и то, что его отряд выручил генерал Роберт Фрейтаг. Воронцов тут же резко обрывает офицера, напомнившего об этом эпизоде, и тем самым показывает неприятие оценки Даргинского похода как неудачи.

Следующее важное произведение, о котором нельзя не сказать, — во многом автобиографическая повесть «Казаки». Толстой, наделавший долгов и запутавшийся в отношениях с женщинами, в начале 1850-х годов буквально бежит вместе со старшим братом Николаем на Кавказ. Неслучайно в одном из первых вариантов повесть «Казаки» называлась «Беглец». Помимо автобиографического характера, Толстой сумел уловить важнейшую черту казачьих сообществ на Кавказе — их фронтирность, пограничность. Он одним из первых почти с этнографической точностью описал северокавказский фронтир. Здесь казаки заимствовали у горцев целые комплексы материальной культуры. Это было общество, не просто основанное на взаимодействии, но возникшее в симбиозе с местной материальной и духовной традицией. Конечно, подобные описания появлялись задолго до «Казаков» Толстого. Так, журналист Иван Сливицкий в очерках, опубликованных в 1848 году на страницах газеты «Кавказ», отмечал:
«Не каждый знает, что зовется буграми на линии, не каждый знает и линию, и жизнь линейских казаков. Левая сторона Терека и правая Кубани, с рядом расположенных на них станиц казачьих линейных полков, состоят в каком-то переходном состоянии: это не Россия, но и не Азия. На каждом шагу кабардинских папах, кубачинский пистолет, чеченская шашка и поджарая горская лошадь; но на каждом шагу и русская женщина и славянское лицо и знакомая речь с подмесью местных слов, шелуха орехов и семечек на улицах и тараканы в избах. Здесь русский человек нарядился в горский чекмень, но нарядился как-то неловко <…> Поставьте казака за версту, я отличу его от горца».
Но если тексты Сливицкого и многих других современников теперь читают и перечитывают только специалисты, то «Казаки» стали классикой, причем классикой удивительно точно и глубоко отразившей исторические особенности и детали.
В контексте разговора о толстовских «Казаках» важно отметить, что российское казачество на Северном Кавказе было авангардом колонизации, одним из главных инструментов российской политики в регионе. Это своеобразный подвижный фронтир, который должен был прикрывать уязвимое южные рубежи Российской империи. Казачество использовали как двигатель колонизации, потому что казаки могли жить, работать и сами себя защищать. Чтобы основать на Северном Кавказе крестьянскую деревню, рядом приходилось размещать военный гарнизон для защиты нового поселения, что значительно увеличивало расходы казны; казаки же в дополнительной защите не нуждались. О казачьей колонизации Северного Кавказа хорошо написал военный историк Василий Потто:
«Крепость — это камень, брошенный в поле: дождь и ветер снесут его; станица же — это растение, которое впивается в землю корнями и понемногу застилает и схватывает все поле».
Казачество представляло собой одновременно общество фронтира и авангард российской имперской колонизации. Однако при чтении повести Толстого о гребенских казаках велик соблазн перенести описанный опыт на все казачьи сообщества России, так или иначе участвовавшие в Кавказской войне. Между тем опыт казачьей службы был принципиально различным. Гребенские и линейные казаки действительно адаптировались к местным условиям, тогда как прославленное в военном отношении донское казачество, отличившееся в Отечественной войне 1812 года, на Кавказской войне сильно подпортило свою боевую репутацию. Виной тому был временный характер службы, когда донские полки просто не успевали привыкнуть к местным условиям, освоить кавказский способ ведения войны, а их уже сменяли новички.

Последнее крупное произведение Толстого, посвященное Кавказу, — «Хаджи-Мурат». Существует множество объяснений того, почему Толстой выбрал главным героем именно Хаджи-Мурата. Мне кажется, что, судя по структуре и масштабу повести, Толстой намеревался написать гораздо более крупное произведение, чем получилось в итоге. Тут можно вспомнить, что у него было несколько замыслов больших произведений — например, роман «Декабристы». Обширное пространство «Хаджи-Мурата», перемещение повествования из Петербурга на Кавказ, множество различных героев, все это позволяет предположить, что Толстой хотел написать нечто подобное «Войне и миру», но в итоге создал довольно компактную повесть. Исторический контекст позволяет увидеть то, что осталось за ее пределами. Толстой очень органично объясняет переход Хаджи-Мурата к русскому командованию и его бегство от Шамиля необходимостью спасти семью. Переход к русским был для Хаджи-Мурата единственной возможностью освободить близких из-под власти Шамиля и покончить с их положением заложников. Именно на это он рассчитывал. Из содержания повести следует, что российская власть, в частности кавказский наместник Воронцов, обещал ему помощь.
Многочисленные исторические документы показывают, что переход Хаджи-Мурата на российскую сторону не был случайностью, политической импровизацией. Примерно с середины 1840-х годов российские власти в лице Воронцова и при активном участии генерала князя Моисея Аргутинского вели длительные переговоры с известными наибами Шамиля — Даниэль-беком Елисуйским и Хаджи-Муратом — о переходе на сторону России. Эта переписка несколько иначе расставляет акценты и дополняет представление о взаимоотношениях Хаджи-Мурата с российскими властями, которое мы получаем у Толстого. Переписка хранится в рукописном отделе Российской национальной библиотеки. В письмах к Аргутинскому Воронцов указывает, что выход Хаджи-Мурата к российским властям в политическом отношении имперским властям был невыгоден. Наиб был гораздо полезнее России в горах как внутренняя оппозиция Шамилю, как угроза междоусобицы. После бегства, лишившись сторонников и поддержки, Хаджи-Мурат без помощи российских властей, по мнению Воронцова, уже не являлся самостоятельной фигурой:
«С другой стороны, ежели Гаджи-Мурат найдет для себя лучшим помириться с Шамилем или совершенно, или на половину, нам помешать этому невозможно, ежели он поссорится до того, что миру быть не может, и будет просить нашей помощи, то, конечно, надобно помочь по мере возможности, даже по той причине, что Гаджи-Мурат хотя бы был и слаб, но, показывая зубы Шамилю, гораздо нам полезнее в Аварии, нежели оставив ее и явившись к нам. О лучшем способе ему помочь на месте вы лучший судья, но, конечно, зимою в Аварию нам посылать невозможно, кроме, может быть, в некотором случае из аварских всадников, и об этом вы также единственно судья».
Есть и другие детали «Хаджи-Мурата», связанные с Воронцовым, которые легко пропустить без исторического комментария. Например, почему Воронцов сообщает детали выхода Хаджи-Мурата военному министру Александру Чернышеву? Не только потому, что тот был военным министром. Чернышев одновременно возглавлял Кавказский комитет — своеобразное правительство для южной окраины империи, — а Воронцов был кавказским наместником и общался с Петербургом исключительно через председателя этого комитета, то есть через Чернышева. В «Хаджи-Мурате» Толстой описывает взаимную неприязнь Чернышева и Воронцова. Здесь возникает соблазн поспорить с великим классиком, поскольку, судя по всему, они состояли в политической коалиции. У них был сходный военно-политический опыт: оба были ветеранами Отечественной войны 1812 года, оба сделали карьеру на окраинах империи. Чернышев возглавлял комиссии, реформировавшие Донское казачье войско, а Воронцов был новороссийским генерал-губернатором и наместником Бессарабии, а затем — в 1845 году — стал еще и кавказским наместником. Кроме того, им нечего было делить. Кавказская война была опасным предприятием, погубившим карьеры многих российских генералов, и Чернышев с легкостью передавал Воронцову полномочия, а вместе с ними ответственность за успешность военных действий. Поэтому они скорее были союзниками, чем противниками.

В «Хаджи-Мурате» вообще много место отведено Воронцову. Толстой описывает кавказского наместника как крайне неприятного человека с «лисьим лицом». Здесь возникает любопытная перекличка со знаменитой эпиграммой Пушкина на Воронцова:
«Полумилорд, полукупец,
Полумудрец, полуневежда,
Полуподлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец».
Воронцову очень не повезло с литературными образами, можно сказать, что он главный неудачник русской классической литературы. Отчасти это было компенсировано биографами Воронцова, первым из которых был его личный секретарь Михаил Щербинин. Если в русской классической литературе Воронцов предстает крайне неприятным человеком, то биографы создали образ выдающегося государственного деятеля, рыцаря Российской империи без страха и упрека. В рецензии на одну из англоязычных биографий Воронцова известный историк Альфред Рибер отметил: «У меня сложилось впечатление, что я читал житие святого».
Негативное впечатление производит и образ императора Николая I, созданный Толстым в «Хаджи-Мурате». Самодержец у Толстого получился гордым, безжалостным, тщеславным и вместе с тем каким-то недалеким. Но и здесь есть что прокомментировать. Именно Николай I учредил Кавказское наместничество, чтобы обойти пагубное министерское бюрократическое средостение и иметь возможность лично влиять на процессы управления. Вообще надо сказать, что министры как бы отстраняли императоров от настоящей власти. Монархи оказывались заложниками мнений министров, их всеподданнейших докладов. Николай I был одним из немногих Романовых, которому было интересно править самому. И для сохранения своей власти он создавал различные институты прямого контроля, своего рода личные агентства императора. Хороший пример в этом смысле — III Отделение собственной его императорского величества канцелярии, которое принято считать тайной полицией, но его назначение было намного шире. Отдаленные провинции империи Николай I контролировал через лично доверенных ему наместников и генерал-губернаторов, одним из которых как раз и был Михаил Воронцов.
Это лишь некоторые примеры, которые показывают, как много интересного, но не очевидного есть в текстах Толстого. Надеюсь, что в книге, над которой мы работаем, все это удастся показать подробно и систематически. В заключение этой лекции мне кажется уместным сказать несколько слов о «кавказских» текстах Толстого как источнике формирования исторических представлений. В этом отношении влияние Толстого трудно переоценить. Очевидно, что общественные представления об Отечественной войне 1812 года во многом сформированы на основе «Войны и мира» или же экранизаций этого великого романа. На восприятие Кавказской войны проза Толстого повлияла менее заметно уже в силу очевидной (и прискорбной) периферийности этой истории. Однако опыт Кавказской войны имел огромное влияние на становление самого Толстого, на формирование его представлений об истории и двигателях исторического процесса. Поэтому внимательное чтение «кавказских» повестей Толстого, чтение с комментарием — это не только способ расширить знания о Кавказской войне, но и хороший путь к пониманию его творчества и наследия в целом. И последнее. Лев Николаевич Толстой, как известно, умер на железнодорожной станции Астапово. В воспоминаниях Владимира Гиляровского есть интересная деталь: по его сведениям, билет у Толстого был до Владикавказа, то есть в самом конце жизни он снова бежал на Кавказ.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.