Каждую неделю поэт и критик Лев Оборин пристрастно собирает все самое, на его взгляд, интересное, что было написано за истекший период о книгах и литературе в сети. Сегодня — ссылки за вторую неделю октября.

1. Несколько текстов о скончавшемся на прошлой неделе Вячеславе Всеволодовиче Иванове — цитатами. 

Григорий Ревзин: «Аксиомой семиотики является произвольность означающего в отношении означаемого, любой знак может обозначать любой смысл, и ничего в звуковом строе слова, скажем, Бог, не указывает на свойства Бога. Он никогда не оспаривал этого, но, мне кажется, относился с иронией. Его постоянно интересовало, откуда проистекает логика слова, и в мифологии его как-то особенно интересовала группа мифов о наречении имени (их много). Отсюда, кстати, его несколько парадоксальные высказывания о том, что авангардное словотворчество (например, у Хлебникова) — это создание имен про запас, для явлений, которые еще не появились, но появятся, а также поразительный тезис о том, что индоевропейцы иногда заимствовали у других языковых групп только слова, звучания, языковые оболочки, но при этом меняли их значения. <…> Из всех людей, которых я встречал в жизни, он был больше всего похож на Бога. На Бога вообще, на Творца. Я думаю, именно отсюда возникают все эти «нет» при попытках определить, кто он, ведь, как известно, лучшие определения Бога апофатические. И глядя на него, можно было, в общем-то, что-то сказать о Боге».

Юрий Сапрыкин: «Самая прогрессивная радиостанция Москвы называет его в новостях „известным переводчиком”, при всей странности этого определения (это все равно что назвать Леонардо да Винчи успешным изобретателем) его авторы не так уж не правы. Иванов не просто переводил с языка на язык (говорили, он мог читать на ста с лишним языках и свободно говорил на восемнадцати), он сводил в одно поле бесконечно далекие области знания, соединял все со всем. В его мире культура древних хеттов, исследования искусственного интеллекта и воспоминания о Пастернаке были не просто „гранями разносторонней личности” — но проявлением какого-то единого принципа, универсального знания, которое теоретически можно растолковать, перевести на понятный нам, смертным, язык».

Гасан Гусейнов: «Вячеслав Всеволодович Иванов был для двух поколений советской интеллигенции загадочным посредником между ними и индоевропейцами  — древними, воображаемыми, и современными. Советская интеллигенция охотно перекладывала на него и еще на нескольких знатоков иностранных, древних и славянских языков и мифологий ответственность за разговор с миром. Вот почему она так боится остаться без представительства в диалоге с современным миром — как внешним, так и внутренним. А хотя бы на словах подержаться за чужую честь — привычное дело».

Ян Левченко: «Безостановочность и неутомимость Иванова производили пугающее впечатление. Мне и моим сверстникам, когда мы учились в университете, его работы казались перенасыщенными, напоминали видения Босха из „Сада земных наслаждений” или ребусы Брейгеля вроде „Нидерландских пословиц” или „Детских игр”. Со временем я понял, что Иванов, как и несколько других великих ученых его круга (например, его постоянный соавтор Владимир Николаевич Топоров), были людьми цифровой реальности с ее множественными окнами, где одновременно активны различные, зачастую несвязанные процессы».

Отметим также воспоминания Александра Гениса и Олега Хлебникова, статью Михаила Эпштейна об Иванове как одном из «титанов советского возрождения» (ох) и подробный рассказ Артема Трофимова о том, что Иванов сделал в индоевропеистике.

2. На «Кольте» — диалог Марии Степановой и Ирины Шевеленко о Марине Цветаевой. Разговор идет о личном переживании цветаевской поэзии и биографии; Шевеленко начинает с цитаты из Цветаевой: «Чем рассказывать мне, что в данной вещи хотела дать — я, лучше покажи мне, что сумел от нее взять — ты»; Степанова отвечает: «Что можно сделать с Цветаевой как с единством: с этим огромным, до неба, обескураживающим массивом свидетельств, черновых и чистовых записей, стихов законченных, незаконченных, утраченных, с длинным хвостом апокрифов, каждый из которых дает нам в итоге одну и ту же миниатюрную модель существования, несовместимого с жизнью? Самое очевидное — прочитать; но гораздо проще — предложить прочтение; и все ярлыки, которые лепятся к цветаевскому имени второй уже век, все эти „истерика”, „мелодрама”, „надрыв”, как и неизбежные отсылки к женскости, — это ведь и есть то, что сумели взять. Цветаевская история, биографическая и текстуальная, — живой протест против любой нормативности». Именно поэтому Степановой хочется говорить не о том, что «сумели взять», а о том, «что не пригодилось», «оказалось раздражающим, мешающим, не вписывающимся даже в широкие ворота новой чувствительности». 

По Шевеленко, цветаевская «свобода говорить все до конца» происходит именно из отсутствия зримого адресата: «сказать все» можно только Богу, и «вакансия читателя» остается открыта (вернее, читатель оказывается лишь свидетелем). С этим, вероятно, связано и непонимание, «что делать с Цветаевой» (тогда как одни ее современники по-прежнему задают вопросы прямо нам, а другие — стали архивом). Еще одна причина «выпадения» Цветаевой из нынешнего времени — принципиальность, линейность ее поэтической позиции (частная, биографическая позиция с нею нераздельна): это релятивизм трактовок, в том числе этических: «Все, что делала, что делает Цветаева, размещено в этической системе координат; выжить там по ее законам, наверное, невозможно — но и не считаться с ними не получается», — говорит Степанова.

3. Несколько прозаических публикаций. В «Снобе» — отрывок из романа «Мандрагоры» Некода Зингера и тексты из новой книги Аллы Горбуновой «Вещи и ущи»: «В девяностые годы в городе Новострадове все дети были уверены, что в двухтысячном году в новогоднюю ночь Ормузд и Ариман явятся на небе и настанет великая война. На этой войне дети будут воевать друг с другом, одни за „темных”, другие за „светлых”. После этой войны наступит конец прежнего мира, и планета Земля сольется со своим двойником — планетой Нибиру, которая приближается к ней. Если на планете Земля процветают технологии, то на Нибиру развита магия, там живут эльфы, гномы и драконы. Когда Земля и Нибиру сольются, наступит единство магии и технологии, и новый мир будет гармоничным». «Прочтение» публикует flash fiction Сергея Соколовского (в центре его прозы, как пишут Кирилл Корчагин и Артем Новиченков, находится «способность полностью отдаться чистому проживанию»). Принципиальная установка на фрагментарность у Соколовского, кажется, связана с тем принципом, который Мандельштам называл «мышлением опущенными звеньями». Перед нами как раз те самые опущенные звенья — и короткий, растерянный текст о Викторе Iванiве уравнен в их россыпи с заранее обреченной попыткой упорядочить воспоминания в некоем умственном дневнике: «Дельфин. У тебя часто бывают сильные головные боли. Дельфин на стене того кафе на Петроградской стороне, где ты проглатывал пенталгин под жареную картошку».

4. О другой прозе. На этой неделе была вручена премия «Ясная поляна» (получил ее Андрей Рубанов); Николай Александров пишет в «Ленте» обо всех романах шорт-листа, и чтение этих синопсисов — дело неутешительное. К примеру, роман Михаила Попова «На кресах всходних», который Александров считает образцом «позавчерашней прозы»: «О произведении Михаила Попова более чем красноречиво говорит уже само название. Роман о жизни глухой белорусской деревни написан такой матерой прозой, что, кажется, каждое слово поросло мхом. И вот, блуждая по этим мхам и в них увязая, читатель вместе с Поповым силится решить древний славянский вопрос, глубоко и печально думает думу и преисполняется значительности».

5. В «Новой газете» — отрывок из книги Александра Кушнира «Кормильцев: космос как воспоминание». Выбрана история борьбы государства с издательством «Ультра.Культура»; фрагмент комментирует Ян Шенкман: «Подавлен этот бунт против серости был безжалостно. Издательство уничтожили, поэт умер, а если б не умер, наверняка бы уже сидел — за экстремизм или по какой-нибудь другой крутой статье». Кушнир вспоминает, что закрытие «Ультра.Культуры» начиналось буднично — «по инициативе Наркоконтроля», «с тусклой формулировкой „пропаганда наркотиков”». Ответом стало участие «Ультра.Культуры» в ММКВЯ — за пределами самой выставки (на которую издательство не пустили), в самолете Ту-154, который стоял на ВДНХ. Кажется, уже это говорит все о творческой состоятельности сторон. «Оппозиционные взгляды Кормильцева, его эпатажность и жесткая конфронтация с государством становились все более заметными, — пишет Кушнир. — По телефону и интернету ему начали поступать анонимные угрозы. Парадокс состоял в том, что рабочая библиотека помощника президента РФ Владислава Суркова наполовину состояла из изданий опальной „Ультра.Культуры”, но при этом тиражи уничтожались, а само издательство находилось на грани банкротства».

6. Линор Горалик рассказала Wonderzine о своих любимых книгах. В списке — только поэзия, но наравне со списком здесь важны «читательская биография» и мысли о чтении вообще: «Я еще ни разу не оказывалась в ситуации, когда книга ответила бы на поставленные мной вопросы, — но она всегда отвечает на вопросы, которые не приходили мне в голову, на вопросы, о которых я даже не знала, что задаюсь ими. <…> Я привыкла думать, что поэзия — это тот монолог о себе и мире, в который человек в личной беседе вряд ли пустится просто так; ну, на это есть стихи, и стихи близких людей при таком взгляде оказываются совсем бесценными».

7. В «Дружбе народов» Сергей Надеев представляет выписки о первых стихотворениях, написанных поэтами. Речь идет преимущественно о детстве и отрочестве, так что замечательного много. Вот, например, Олег Чухонцев:

«Мы прошли уже к тому времени пять мотивов в лирике Пушкина, „Бородино” и заучивали наизусть „Укажи мне такую обитель”, но это была, выражаясь спортивным языком, обязательная программа, которую надо было сдать и забыть, а Эмиль — так звали того парня — сам, представляете, из своей головы, пишет стихи, и какие стихи:

Вот уж осень наступила,
Листья желтые летят…

Я был потрясен. В самом деле, уже наступила осень и летят желтые листья, все точно — не дай бог тормознуть на мокром асфальте, если за рулем велосипеда, — а я этого не замечал, а Эмиль — имя-то какое: Эмиль! — заметил и написал и про осень, и про листья, и все это, оказывается, настоящая поэзия!»

8. «Сигма» публикует доклад Андрея Зорина «Толстой и свобода» — на материале текстов Льва Толстого, начиная с записанного им в 1878 году первого детского воспоминания: «Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать. <…> Мне хочется свободы, она никому не мешает, и меня мучают». «Возможно, самое существенное здесь то, что связывающие его любят и делают это из добрых намерений, их жестокость — это жестокость заботы, — комментирует Зорин. <…> Это опека и давление, из–под которых надо вырваться. Это же бесконечное чувство собственной слабости в мире, который проявляет свое беспокойство о тебе, связывая и не давая тебе шелохнуться». Ученый отмечает, что «непризнание любой власти, мучающей человека» едва ли не единственная точка зрения, которой Толстой никогда не менял; рассказывает о раннем педагогическом опыте Толстого и о том, как вопрос о свободе определяет эволюцию толстовских замыслов, идей и действий после «Войны и мира». «Поразительный факт, связанный с Толстым, это та неизменная радость, с которой он фиксирует ухудшение собственной памяти. Для него это всегда прекрасное, радостное и освобождающее событие. <…> Человек перестает быть рабом прошлого, в том числе своего собственного. <…> Единственная возможная форма свободы, по Толстому, реализуется в акте отказа, ухода и разрыва».

9. На «Медузе» — отрывок из книги Веры Мильчиной «Французы полезные и вредные», вышедшей в новой серии «НЛО» «Что такое Россия». Книга посвящена периоду правления Николая I, когда иностранцев (и в первую очередь французов) воспринимали в России с подозрением, близким к паранойе: «Вообще число французов, приезжавших в Россию на время или проживавших в ней постоянно, было не слишком велико. <…> Однако в точном соответствии с пословицей о страхе, у которого глаза велики, императору мерещились в его владениях грозные толпы французов. В 1845 году он поделился с дипломатом Фердинандом де Кюсси своими опасениями по поводу новых транспортных средств — железных дорог и пароходов, благодаря которым представители самых низких слоев общества смогут без труда путешествовать и „грязь, спокойно лежавшая на дне, поднимется на поверхность”: „Я знаю, что в чужих краях нас считают слишком суровыми, слишком придирчивыми по отношению к путешественникам, но как, скажите, обойтись без самого внимательного и постоянного надзора над этой массой людей, которые по большей мере являются к нам, надеясь разбогатеть? Знаете ли вы, что в Петербурге проживает 10 000 французов?”» На обложке книги приведен отзыв Сергея Зенкина: по его словам, в зеркале историй, которые рассказывает Мильчина, «видно, как сегодняшняя политика пародирует давнюю; глядя на ее гримасы, будем помнить, что все это уже когда-то было».

10. На Lithub Каве Акбар рассуждает о словах, которые, стоит их произнести, тут же связываются в уме с особенно любившими их писателями. Например, замечает Акбар, после сборника поэта Росса Гэя «Каталог беззастенчивой благодарности» слово «благодарность» (gratitude) ассоциируется с Гэем, и ничего тут не поделаешь. Далее следует еще 136 примеров, которые Акбару подсказали читатели его твиттера. «Трава» навеки связана с Уитменом, «болото» — с Шеймасом Хини, «дорога» — с Керуаком, «топаз» — с Пабло Нерудой, «пуговицы» — с Гертрудой Стайн, а вот поэтесса Эйми Незухумутатил застолбила слово «океанический».

11. Вышли два сборника эссеистики нобелевских лауреатов — Джона Максвелла Кутзее и Тони Моррисон. О собрании статей Кутзее последних 11 лет (здесь есть и рецензии на новые книги, и предисловия, например, к «Роксане» Дефо и «Смерти Ивана Ильича» Толстого) пишет Лорин Элкин в The Guardian. По словам Элкин, Кутзее заново изобретает жанр «именитый писатель пишет предисловие к классике», пытаясь понять, почему были написаны те или иные произведения и почему их авторы часто пренебрегали собственной работой (например, Беккет, недовольный романом «Уотт», или Толстой, отвергший свои главные романы, или Кафка, просивший сжечь его рукописи). Кутзее проходится по пунктам «писательской программы» («избегай сентиментальности», «не заботься о правдоподобии», «не начинай нового романа, не окончив старого») — все это, вероятно, можно считать и напоминаниями самому себе. Под конец Элкин оценивает выбор авторов, о которых Кутзее попросили написать: от выдающегося писателя мужского пола, принадлежащего к западной традиции, ждут оценок других белых мужчин — следовательно, критика остается консервативной.

Десегрегации «белого» литературного канона посвящены тексты Тони Моррисон, которые изучает в The New Republic Нелл Ирвин Пейнтер. Очищение канона от писателей иных рас, кроме белой, Моррисон считает бесчеловечным и антикультурным — но речь в ее эссеистике идет не об одной литературе. Моррисон пишет об отчуждении (othering) — вполне универсальном феномене, присущем большинству человеческих сообществ; в истории американского расизма отчуждение проявляется с особой свирепостью, и ему подвергаются все стороны — и рабы, которых бьют плеткой, и их утратившие человеческий облик хозяева: «Они как будто кричат: „Я не животное!”, „Я не животное!”». Разумеется, отчуждение может быть всяким и работать на лингвистическом уровне, будь то противопоставление «нас» «им» или, напротив, романтизация рабского быта. Первостепенный вопрос для Моррисон — как «писать о черных без колоризма», то есть без того, чтобы раса определяла речь, поведение, словом, весь образ персонажа. «Расовая идентификация, изначально придуманная для порабощения, способна затереть индивидуальные особенности персонажа, а ведь именно их Моррисон умеет блестяще описывать» — в то время как раса и гендер должны не обеднять, а обогащать выражение индивидуальности. Разговор о расе в Америке — путешествие по тонкому льду, и Пейнтер полагает, что blackness — главная проблема для писателей в принципе, вне зависимости от их собственной расовой принадлежности. Статья заканчивается сопоставлением Моррисон, во-первых, с ее предшественником — Джеймсом Болдуином, писавшим не только о прямом насилии, убивающем чернокожих в Америке, но и о губительном безразличии к этому, во-вторых, с ее последователем — Та-Нехиси Коутсом, автором бестселлера «Между миром и мной». Положение всех троих — пограничное и сложное: их воспринимают как представителей чернокожего меньшинства, и это, конечно, обостряет вопрос об индивидуальности писателя (так же, как об индивидуальности литературного героя). Перед лицом несправедливости — такой, как полицейское насилие в отношении чернокожих — эта проблема отступает, но не исчезает. Фигура Моррисон, впрочем, воплощает то время, когда за «черной» литературой вообще признали равные права с «белой», и случилось это после смерти Болдуина, при жизни обойденного почестями.

12. Англо-американская писательница Хелен Бенедикт, автор, в частности, двух романов о войне в Ираке, выбрала лучшие произведения об этой войне, написанные другими авторами. В списке есть дневник иракской войны — блог девушки под ником Riverbend («Она показывает читателям, как ее сочувствие к американским солдатам, жарящимся в амуниции под палящим иракским солнцем, превращается в ненависть к тем же солдатам, когда они начинают убивать и калечить. Она описывает, как в иракцах, наблюдающих за сменой одного марионеточного правительства за другим, растет цинизм»). Есть несколько романов и сборников рассказов (герой романа Синана Антуна — студент, попавший в тюрьму Абу-Грейб; рассказы Хасана Бласима — «отчасти Кафка, отчасти Оруэлл, отчасти магический реализм»). И есть антология поэзии: «Как можно одновременно извлекать из груди стихи и шрапнель?»

Читайте также

Боролся и побеждал
Памяти Вячеслава Вс. Иванова
9 октября
Контекст
Против аббата-русофоба, москвичей и иллюминатов
Пять литературных врагов Екатерины II
30 мая
Рецензии