Как менялись представления блокадников о нормах поведения, у каких категорий граждан были наибольшие шансы выжить и почему далеко не все свидетельства, сохранившиеся в блокадных дневниках, заслуживают доверия? Недавно вышло уже четвертое издание «Блокадной этики» Сергея Ярова (1959—2015): поскольку значимость подобного рода исследований со временем только увеличивается, мы попросили Анастасию Каркоцкую поговорить об этой книге с Никитой Ломагиным, доктором исторических наук и профессором ЕУСПб.

Сергей Яров. Блокадная этика: представления о морали в Ленинграде в 1941—1942 гг. 4-е изд., испр. СПб.: Изд-во ЕУСПб, 2021. Содержание

— Однажды мой преподаватель, Виктор Ефимович Кельнер, спросил, какие у меня научные интересы. Услышав, что я занимаюсь чернобыльской катастрофой, он рассказал мне о жизни Сергея Ярова — мораль была в том, что эмоциональная тяжесть блокадной темы приблизила смерть Сергея Викторовича. То есть преподаватель предостерегал меня, поскольку темы, напрямую связанные с людскими страданиями, представляют опасность для исследователя. Сергей Викторович ведь не сразу начал заниматься блокадой?

— Он последовательно изучал настроения в советском обществе с момента Октябрьской революции: что думали, чем жили рабочие, крестьяне и так далее. Постепенно он дошел до конца межвоенного периода. Пожалуй, наиболее значимые его книги посвящены блокадной повседневности и блокадной этике, они появились уже в 2000-х годах. Надо отметить, что Сергей Викторович был одним из первых в постсоветское время, кто инициировал масштабный проект по изучению устной истории блокады Ленинграда и стал его научным руководителем. Фактически он продолжил дело, которое начали в свое время Алесь Адамович и Даниил Гранин, собирая воспоминания блокадников (результатом их трудов стало фундаментальное произведение, которое называется «Блокадная книга»).

С начала 2000-х годов этот проект реализовывался в Европейском университете. У Сергея Викторовича появилось желание представить историю блокады прежде всего через призму стратегий выживания. Он хотел выяснить, насколько устойчивы оказались ленинградцы в тех невероятно тяжелых условиях, в которых оказалось все население города: быстрое приближение врага, практически ежедневные бомбежки и обстрелы, голод, холод, разрушение социальной инфраструктуры, смерть близких и неопределенность. Воздействие всех этих факторов на людей Сергей Викторович изучал через документы личного происхождения (главным образом, дневники), и основным итогом его работы стала книга «Блокадная этика».

— Расскажите, пожалуйста, как вы с ним познакомились?

— Наше знакомство состоялось сравнительно поздно, когда я решил защитить докторскую диссертацию. Ее темой была история блокады в системе политического контроля: меня интересовали настроения ленинградцев, которые выявлялись органами государственной безопасности и т. д. То есть мы с ним занимались примерно одним и тем же: он изучал настроения 1920–1930-х годов, а я — военных лет.

Каждый из нас в профессиональной жизни встречался с разными рецензентами, однако более доброжелательного и тактичного человека, чем Сергей Викторович, представить сложно. У него было довольно много замечаний, но все они заставляли критически отнестись к своей работе. Несколько раз мы с ним общались подолгу — из этого не вышло тесных дружеских отношений, но я всегда Ярову чрезвычайно симпатизировал и знал, что он — самый обожаемый среди студентов преподаватель. Его система оценок начиналась с пятерки, а сколько за ней следовало плюсов — зависело от того, как работает студент.

Позиция Ярова была очень важна для меня, потому что другие коллеги были по-академически жесткими. Ясно, что в моей работе, как и во всяком наброске диссертации, была масса недостатков. Но Сергей Викторович в силу своей мягкости видел не только недостатки, но и пути, по которым можно развивать исследование. При этом он даже не был моим официальным рецензентом, у него не было в то время работ о блокаде. Он стал заниматься этой темой позже и подошел к ней с другой стороны, нашел свою нишу.

— А в чем различие ваших подходов?

— Принципиальным отличием его подхода является отказ от изучения официальных документов, которые были важными источниками для моего исследования. Хотя я тоже читал блокадные дневники, но не находил в них того, что смог обнаружить Сергей Викторович. Ведь дневниковые тексты можно совершенно по-разному интерпретировать. Один исследователь замечает те детали, другой — другие. Яров мог прочувствовать боль авторов дневников, он и сам был человеком непростой судьбы: воспитывался в детском доме, хотя его мама была жива, обстоятельства так сложились. Он знал, что такое тяжелая жизнь, и его тексты о блокаде наполнены сопереживанием к тем, о ком он писал.

Я не был в его ближнем круге, но всегда наблюдал со стороны за аспирантами и студентами, которые с ним работали. И этих людей, наверное, можно назвать одними из самых счастливых в Европейском университете. Им было интересно заниматься, они росли. Сергей Викторович все время говорил: не всем дано стать Ключевскими, но люди способны расти над собой, а мы должны им помогать. В этом и есть просветительская миссия. И не надо быть очень требовательным, надо вспоминать, какими были мы сами.

— Всегда приятно узнать, что бывают такие профессора. Давайте поговорим о «Блокадной этике»?

— Если резюмировать содержание этой книги, то она рассказывает о выборе, который люди совершают в чрезвычайных условиях, о пределах терпения людей, о подвижности норм, регулирующих наше поведение. Однако надо понимать, что речь идет не о каких-то универсальных законах, определяющих нравственный выбор в условиях блокады, но о множестве различных случаев выбора, поскольку население Ленинграда составляли очень отличные друг от друга слои. У жителей города был разный социальный опыт, образование, профессии. Кто-то был воспитан еще при старом режиме, кто-то кроме советской власти ничего не знал. Если мы выделим какую-нибудь группу по одному признаку, например, молодежь, то и тут обнаружатся внутренние различия: большинство молодых мужчин были мобилизованы, они ушли на фронт. В городе остались либо представители старшего поколения, либо дети, но больше всего в Ленинграде было женщин.

Из неоднородности населения следует основная трудность разговора о блокадной этике — это трудность экстраполяции на два с половиной миллиона жителей города тех представлений, которые можно вывести из нескольких десятков дошедших до нас дневников. Не все группы населения одинаково представлены в них. Например, верующие их почти не вели, до нас дошли один или два таких текста. Однако в городе было довольно много верующих людей, и у них была своя этика и свои представления о том, каким образом нужно себя вести. При этом их число менялось хотя бы потому, что количество людей, которые начинали верить в Бога, в судьбу в условиях блокады и войны росло. Второй проблемной с этой точки зрения областью является партийный аппарат, который тоже почти не оставил дневников. А ведь это одна из самых чувствительных тем при обсуждении блокады — как себя чувствовала власть, что думали о своем положении конкретные люди, ее представлявшие. В книге Ярова довольно много размышлений по поводу этики тех, кто нес ответственность за положение в городе, о том, что они чувствовали, как себя вели, что для них было допустимым, недопустимым и так далее.

Ну и конечно же, дневники представителей разных социальных групп распределены неравномерно. У нас намного больше интеллигентских дневников, чем рабочих: отсюда вопрос о репрезентативности исследования блокады через эти документы. Но несмотря на все эти очевидные трудности, связанные с интерпретацией ограниченного материала, книга дала толчок к осмыслению того, как жили ленинградцы, как менялось их представление о допустимом и недопустимом, какие сдвиги в поведении людей носили временный характер, а какие закрепились и стали частью идентичности тех, кто выжил.

— Насколько я понимаю, подход Ярова к работе с блокадными дневниками вполне можно назвать новаторским.

— Да, до его книги почти никто не рассматривал совокупность проблем, связанных с изменением социальных норм в условиях блокады. Исключение составляет только упоминавшаяся выше «Блокадная книга». Раньше эти темы в значительной степени были табуированы, в советское время опубликовать что-либо было почти невозможно. Но в 1990-е и в 2000-е годы этот сложный материал был осмыслен и очень серьезным образом переработан, и в этом большая заслуга Сергея Викторовича.

Внешне Яров не был эмоциональным человеком, однако «Блокадная этика» — одна из самых эмоциональных книг, написанных про блокаду. Сергей Викторович все эти документы личного происхождения пропускал через себя, сопереживал авторам дневников, что, вообще говоря, редкое явление, особенно для такой тяжелой темы. Там звучат голоса всех тех людей, которые, оставшись один на один с листом бумаги и с экстремальными трудностями, пытались эти трудности преодолеть. Ведение дневника для них тоже было своего рода стратегией выживания. В дневнике можно было спорить с самим собой, пересиливать в себе какие-то нежелательные внутренние тенденции. Подчас это очень сложные тексты: их расшифровывание и интерпретация продемонстрировали мастерство Ярова как историка. Не все, что говорится в блокадных дневниках, нужно принимать за чистую монету, особенно в тех местах, где речь идет о ближнем круге автора дневника или о нем самом, да и рассказов о третьих лицах это тоже касается. Автор эго-документа далеко не всегда готов себе в чем-то признаться.

Яров провел очень серьезную критическую работу с источниками. Его книги «Блокадная этика» и «Повседневная жизнь блокадного Ленинграда» — результат более десяти лет работы с блокадным материалом, но к их написанию он готовился практически всю профессиональную жизнь.

Яров сочувствовал своим героям и был на стороне тех, кто страдал. У него были причины не принимать или, по крайней мере, очень критически относиться к представителям власти. В «Блокадной этике» приведено достаточно много свидетельств несправедливости и нечуткости власти в целом или ее конкретных представителей. Эти свидетельства касаются и академической среды, и сферы образования, и медицины и других сфер. Наверное, если бы использовался более широкий круг источников, можно было бы скорректировать наши представления об этике партийной верхушки, однако то, что Яров заведомо ограничил свой круг источников дневниками, — безусловное право историка, право автора.

— «Блокадная этика» — одна из самых популярных книг о жизни ленинградцев в те годы, ее часто переиздают. Как вы думаете, почему она так востребована?

Сергей Викторович Яров
 

— Редко историческая книга заставляет становиться лучше тех, кто ее читает: обычно прочитал, запомнил что-то, и все. Когда историки пишут о блокаде, они, как правило, спорят о том, сколько людей погибло: 640 тысяч или существенно больше. Но когда речь идет про чувства и муки выбора одного конкретного человека, становится очевидным, что сотнями тысяч исчисляются реально пережитые трагедии, а не просто безымянные жертвы. И когда ты пытаешься агрегировать это знание в некую целостную картину, когда ты пытаешься говорить о сдвигах моральных норм, определить временные параметры и глубину этих сдвигов, когда ты пытаешься объяснить, как люди остановились и не переступили через какую-то прежнюю норму, и хочешь объяснить, почему это произошло, когда ты рассуждаешь о человеческом достоинстве в условиях блокады и объясняешь истоки этого достоинства — это совсем другое измерение. Именно поэтому книжка Ярова признана одним из лучших исследований по теме, отмечена премиями и так далее. Мне кажется, было бы лучше, если бы автор получил эти премии пораньше — так ему было бы легче.

— Не могли бы вы теперь поподробнее рассказать о том, что представляла собой блокадная этика? Какие нормы регулировали человеческие отношения в Ленинграде военных лет, какие перестали действовать и какие появились?

— Первое, что требовалось от людей, хорошо описывается лозунгом «Всё для фронта, всё для победы». Это очень простая и объединяющая цель. В Ленинграде, как и во всем СССР, речь шла прежде всего об Отечественной войне, о патриотизме, о необходимой жертвенности. Следование этой норме, безусловно, ожидалось от людей, о ней говорили представители власти, и никакого лукавства здесь не было. Вопрос был в том, как принять те условия, в которых люди делают «всё для фронта». Как жителю блокадного города принять то, что существует иерархия потребления? Не его выбор, что завод, на котором он работал, закрылся. Не его выбор, что он в связи с этим больше не получает рабочую карточку, которая давала надежду на выживание и возможность поддержать близких, у которых такой карточки не было. Не от недостатка желания делать всё для фронта он вдруг стал иждивенцем, получающим самый маленький паек. Если мы говорим о женщинах, которых в Ленинграде было большинство, то их братья, мужья, отцы в этот момент воевали. И в этом виделась определенная несправедливость, ведь женщина спрашивала себя, а кого они защищают? Они защищают в том числе меня. Смысл их борьбы в том, что наряду с большой родиной есть семья, за которую они борются. Подобные вопросы, касающиеся того, что справедливо, а что несправедливо, очень сложны.

— Был ли какой-то предел у воспринимавшейся таким образом несправедливости?

— Конечно, когда рядом с тобой постоянно кто-то гибнет, и, в отличие от фронта, безо всякого героизма, представления о норме меняются. До войны в Ленинграде умирало меньше двухсот человек в день, и трест «Похоронное дело» справлялся с их захоронением. Но когда смертность в декабре, январе, феврале, марте 1941—1942 годов выросла в тридцать, в сорок раз, когда никакими силами справиться с захоронением было нельзя, перед каждым вставал вопрос: как быть, как себя вести, как достойно похоронить близких? Изменение отношения к умершему человеку — это же очень серьезно. Вопрос о достойной смерти был далеко не последним вопросом в ряду представлений о том, что допустимо и что недопустимо. Многие ленинградцы в своих дневниках и воспоминаниях пишут о том, что им было далеко не все равно, как именно они уйдут из жизни. Это касалось и молодых, и пожилых людей.

Неизбежно всплывает вопрос и о разных формах девиантного поведения, а поскольку в блокаду главными социальными связями были семейные, этот вопрос прежде всего касался отношений внутри семьи. Блокада была, если хотите, проверкой этих отношений, потому что ленинградцы либо выживали семьями, либо погибали семьями. Семья дает возможность, особенно в условиях жесточайшего кризиса, перераспределять продукты, разделять стоящие перед каждым задачи: кто пойдет отоваривать карточки или покупать хлеб, кто будет стоять в очереди, кто пойдет за водой, кто пойдет за дровами, кто будет наблюдать за детьми. Все это вместе создает ощущение безопасности. Если отношения в семье здоровые, то и в экономическом, и в моральном плане у вас есть шанс выжить. Книжка Ярова показывает, что семья или заменяющий ее коллектив (иногда на заводах люди жили в цехах целыми бригадами) — это очень важная вещь.

Самый важный этический результат усилий блокадников, позволивший им выжить, заключался в том, что не произошло абсолютной индивидуализации. Те, кто оказывался в изоляции, были практически обречены. Одинокому человеку в таких условиях было крайне тяжело, даже если он получал карточку первой категории. У нас есть дневники, которые иллюстрируют это, — дневники молодых, абсолютно здоровых рабочих. Я исследовал дневник рабочего Евдокимова, который трудился на Охтинском заводе. Абсолютно советский человек, стахановец, он был награжден боевым орденом зимой 1942 года, получал карточку первой категории, но в своем дневнике несколько раз прощался с жизнью и говорил, что это, возможно, последняя запись. Семья давала шанс на выживание.

Но сдвиги в этике, конечно, происходили. Почти все авторы дневников в декабре 1941-го и январе 1942-го пишут, что видят умирающих на улице, но ничем не могут им помочь, и это стало тогда временной нормой. Конечно, в мирных условиях люди ведут себя иначе, когда видят, что кто-то лежит на улице без движения, но тогда обстоятельства были такими.

— Скажите, а как происходило восстановление этих норм?

— По мере улучшения положения со снабжением нормы начали возвращаться к исходному состоянию. Да, многие ленинградцы изменились, стали невеселыми. Моя бабушка-блокадница, сумевшая сохранить троих детей, впоследствии говорила о блокаде скупо, за исключением, пожалуй, чудесного спасения в начале 1942 года, когда ее двоюродная сестра поделилась с ней крупой и квашеной капустой, за которыми пришлось пешком идти с Васильевского острова в Уткину заводь и обратно. Она тепло отзывалась о товарищах с Балтийского завода, с которыми работала. Без их помощи было бы не выжить. Блокадникам многое пришлось не только увидеть, но и принять, однако в целом они достойно прошли через эти ужасные испытания.

— Хотелось бы коснуться и неприглядной стороны блокады. Насколько широко практиковались тогда воровство и мародерство? Ведь ясно, что для кого-то это было одним из способов выжить...

— К моменту начала блокады в Ленинграде проживало почти два с половиной миллиона людей, а за все ее время к ответственности за экономические преступления были привлечены порядка двадцати пяти тысяч человек. Если посчитаем, какая это доля населения, получится около 1%. Это очень небольшое число, особенно если учесть тяжесть условий, в которых жили люди. Горожане выдержали их, они понимали, что происходит. Многие жили большой надеждой на скорое избавление. Мы знаем, что блокада продолжалась 872 дня, больше двух лет, однако записи в дневниках за ноябрь, декабрь 1941 года и январь 1942 года свидетельствуют, что надежда на прорыв блокады не покидала ленинградцев все это время. Вера в то, что скоро будет лучше, не позволяла людям вести себя так, как если бы они полностью отчаялись.

— Вы сказали, что залогом спасения для большинства жителей Ленинграда были хорошие отношения в семье. А что еще могло дать шансы на выживание?

— Если говорить о больших группах, то более-менее могли быть уверены в своем будущем люди, связанные с продовольствием, со снабжением и распределением. В системе торговли смертность была практически на довоенном уровне, это медицинский факт. Номенклатура, безусловно, тоже практически никого не потеряла, но и у них условия работы были очень тяжелые. Один из секретарей Горкома, который отвечал за работу транспорта, в феврале 1942 года застрелился. Праздность для этих людей была невозможна, они работали двадцать четыре часа в сутки. Надо помнить, что для того, чтобы город был управляем, требовались сытые руководители, иначе бы начался хаос. То же самое касается работников торговли. Нетрудно объяснить, почему они получали первую категорию и гарантированно ее отоваривали: ведь если у них не будет первой категории, они будут просто воровать, абсолютно понятная прагматика. Помимо этих категорий работников выживали сотрудники оборонных предприятий.

Несмотря на все сложности, блокадная система распределения уделяла особое внимание детям. Детей до четырнадцати лет старались обеспечивать дополнительно. Моя мама, которой во время войны было семь лет, вспоминает, что в ДК им. Кирова была специальная кухня-столовая, где дети каждый день могли получить тарелку каши в дополнение к хлебу, который получала ее бабушка, свекровь моей бабушки. Детям было легче.

Сергей Викторович пишет о том, как люди общались друг с другом, как они обосновывали свои просьбы к разным лицам и инстанциям, как они отстаивали свое право жить, понимая, что общая продовольственная кубышка весьма ограничена. Когда ты просишь, чтобы тебе что-нибудь дали, ты должен понимать, что, хочешь ты того или нет, выданное тебе продовольствие не получит кто-то другой. Как правило, люди мотивировали свои просьбы, адресованные, например, Жданову, не столько тем, что им самим нужно выживать, но скорее тем, что у них есть жена, дети, и они умирают. Ведь ясно, что дополнительные пайки получал кто-то один, а распределялись они между всеми членами семьи. Это чрезвычайно важная вещь.

— Большое спасибо за беседу. Не могли бы вы напоследок посоветовать еще какие-нибудь работы о блокаде помимо книг Ярова?

— Недавно вышла книга «Люди хотят знать. История создания «Блокадной книги» Алеся Адамовича и Даниила Гранина» под редакцией Натальи Соколовской. Она повествует о том, сколько раз, в каком объеме и почему «Блокадная книга» подвергалась цензуре, что считалось неприемлемым с точки зрения советской этики в разговорах о блокаде, а также о том, как Адамович и Гранин реагировали на эти вмешательства. Это чрезвычайно важная вещь. «Блокадная книга» пробила брешь в представлениях о том, что такое блокада Ленинграда. Поскольку эта книга основана на интервью с ленинградцами, она сразу после издания вызывала мощнейший отклик у горожан. По сути, читатели вступили в диалог с авторами. Люди стали делиться своими историями, и блокада начала восприниматься совершенно по-другому, нежели было принято прежде в публичном поле. «Блокадная книга» — это взгляд на блокаду снизу, на то, как ее чувствовали и воспринимали те, кто ее пережил. На мой взгляд, это одна из лучших книг о блокаде Ленинграда.