Настоящий материал (информация) произведен, распространен и (или) направлен иностранным агентом Наринской Анной Анатольевной либо касается деятельности иностранного агента Наринской Анны Анатольевны.
Когда мне было двенадцать лет, я запустила в балконную дверь вторым томом собрания сочинений Ибсена. Стекло разбилось, в комнату рванулись снежинки, ЖЭК в такое позднее время не работал, и окно кое-как завесили ватным одеялом. Я сейчас совершенно не могу вспомнить — ругали меня или нет.
В этом томе была напечатана пьеса «Борьба за престол». Это наследующая шекспировским хроникам романически назидательная пьеса, описывающая реальные события тринадцатого века — противостояние норвежского короля Хокона и ярла Скуле, который в молодые годы короля был при нем регентом, а потом не захотел расставаться с властью. У Ибсена (как и у Шекспира) все идеологически обусловлено: Хокон — объединитель страны, действующий для блага народа, Скуле — мечущийся честолюбец. Почти всю пьесу он сомневается, не может ни на что решиться. Именно поэтому Скуле похож на человека, а Хокон — нет, идея Ибсена верна на все времена — человеческий человек в политике преуспеть не может.
Подобных теорий в моей двенадцатилетней голове, разумеется, не было. Я просто выходила из себя от злости, что героя, которого я успела не то что б полюбить, но принять, «примерить на себя» (до сих пор считаю сомнение одним из самых человеческих качеств), вот так пустили в расход. Рассудительный Хокон, отрекшийся к тому же ради пользы дела от любимой девушки, вызывал во мне просто удушающую ярость. В принципе в окно я метнула именно его, ну и заодно автора, подыгравшего этой посредственности. Так начались почти две декады моих мучений.
А ведь сперва все было исключительно пристойно. Если не считать того, что читать я научилась довольно поздно. В шесть, наверное, даже с половиной. Все знакомые дети кругом уже читали сами, а мне все еще читали вслух. Правда, мои родители по поводу моей безграмотности совершенно не волновались. Скорее, они были довольны, что есть повод для этого самого чтения вслух. А вернее — для декламации, потому что читали они мне в основном стихи. Я, как теперь понимаю, была благодарным слушателем. Потому что отец, например, читал мне гекзаметры «Войны мышей и лягушек» в переводе Жуковского, а я вроде бы не только не пикала протестно, но даже просила еще.
Мама была снисходительнее. Я — вот прямо сейчас — закрываю глаза и слышу, как она читает «Цыган», перепады ее голоса, ее интонации, то, как она замолкает в конце и держит паузу, чтобы потом поднять на меня глаза с торжествующим выражением — мол, видал-миндал, как люди умеют. И если я до сих пор знаю наизусть «Волшебный корабль» и «Заблудившийся трамвай» (которым я первоклассницей пугала учительниц и прочих благожелателей, обращавшихся ко мне с неизменным «деточка, ты стишок какой-нибудь знаешь? Ну прочти!») — то это результат тех детских слушаний.
Название первой книжки, которую я прочла самостоятельно, я запомнила навсегда — и запомнила, как выясняется, неправильно. Я всегда считала, что называлась она «Остров пополам и бочка меда», но недавно нашла ее в сети — и, оказывается, это два отдельных опуса, две пьесы. Одна называется «Остров пополам», другая — «Бочка меда». Их написал Лев Устинов: в Википедии говорится, что в 60–70-е он был самым популярным советским драматургом.
Пьеса «Остров пополам» была написана в 1968-м, и это — понимаю я теперь — такой типичный (как бы написать слово «типичный», чтобы в нем не было призвука высокомерия?) шестидесятнический смелый текст. С общегуманным пафосом для детей и намеками, которые могли понимать только нацеленные на междустрочность родители. К примеру, там вдруг появляется испуганный вестник, объявляющий, что «пришли три человека в штатском». Да и вообще история про остров, разрубленный пополам злой волшебницей, так что его единый народ из-за этого «не может петь общие песни», как-то слишком напоминает свежую еще тогда историю Берлинской стены — хотя, может быть, это мои теперешние домыслы и такого намека там заложено не было.
К положенному возрасту я вылупилась в «нормальную девочку из интеллигентной семьи», которая читает классику и вообще «правильное»: не зевает не только над Вальтером Скоттом, но даже и над «Детскими годами Багрова-внука», а в глубине души рвется к Дюма (его я читала с таким остервенением, что совершенно не могла заставить себя внимательно разбирать имена собственные, поэтому, когда мой папа как-то спросил меня, на каком я месте, я выпалила: «Сейчас госпожа Бонси поехала в Лавур!»).
Разбитое окно ознаменовало конец этой «нормальности» и, главное, спокойствия. Я, например, по-настоящему физически задохнулась, испугав родителей и брата, прочитав, что Наташа написала князю Андрею расторгающее помолвку письмо. Я тогда была в шестом классе и, заболев ветрянкой, прочитала «Войну и мир». Вернее, я прочла «мир». Отдающее шовинизмом соображение, что в романе Толстого мальчики читают только про войну, а девочки — только про мир, в моем случае сработало стопроцентно. Для меня это был роман об отношениях Наташи с ее поклонниками, слегка ускучненный бесцветной княжной Марьей и безынициативной Соней. Я, разумеется, была влюблена в князя Андрея, и одна мысль о том, что эта вертихвостка… У меня был план мести: князь Андрей должен был, разумеется, жениться на мне, и мы бы проезжали в экипаже мимо этой дуры, не умевшей ценить в людях подлинное. Но не прошло и нескольких сот страниц, как Лев Николаевич отказал мне в этой возможности. Это было по-настоящему больно.
Мне скажут, что это — годный для детей и подростков, но неинтеллектуальный вид взаимоотношений с литературой. Это правда. Я помню, как уже взрослой девушкой я услышала разговор двух пожилых женщин на скамейке в парке. Они с невероятным апломбом и заинтересованностью обсуждали личную жизнь какого-то мужчины — вероятно, соседа. Он изменял своей жене с женой брата и засматривался на падчерицу. Дамы говорили о нем страстно и долго, а в конце одна заметила: «Ну, если он и к Бьянке подлабуниваться станет, сеньор Леонсио ему не простит» — то было время победоносного шествия эпоса о том, что «богатые тоже плачут», или как там его.
Мои отношения с героями романов были примерно такими: я ненавидела Жюльена Сореля за его глупую, испортившую все, зацикленность на госпоже Реналь и страшно — как подруге, почти как сестре — сочувствовала Матильде. Я долго, буквально годами безрезультатно выясняла отношения с Печориным. Ну где, скажите, кончается его поза и начинается он собственно? И — главное для меня — почему он так с Верой (никогда не научилась по-настоящему сочувствовать Бэле)? Я с вполне реальной неприязнью — как к человеку, которого хочешь избегать, но нельзя, — относилась к Чарльзу Райдеру. Но без него я ведь ничего не узнала б о Себастьяне.
Среди взрослых и осознанно умных считается глупостью и именно что детскостью смешивать мир литературы и мир просто.
«Произведение искусства живет по своим правилам внутри собственной логики в своей отдельной вселенной» — это не то чтоб не верное рассуждение, но очень занудное и какое-то принудительное.
В бессмертном сериале «Друзья» есть эпизод, в котором Рейчел и Фиби решают по утрам бегать в парке. Элегантная Рейчел изящно трусит по дорожке, а расхристанная Фиби перемещается вразвалку, размахивая руками и отпугивая других подтянутых джоггеров. В итоге именно Фиби получает от всей этой процедуры удовольствие.
Когда-то я так — как Фиби бегает — читала книги. Теперь буду опять. Зовите стекольщика.