«Благодарю Тебя, радость моя, честь моя, опора моя, Боже мой; благодарю тебя за дары Твои: сохрани их мне». Страстное моление, обращенное к Тому Единственному Читателю, на чье внимание и благосклонность стоит надеяться, — первое, с чем сталкивается читатель (уже обычный, из числа смертных) в «Исповеди» Аврелия Августина. Пожалуй, для светского взгляда эта часть может показаться необязательной, обусловленной «обстоятельствами времени»; глаз почти автоматически включает здесь ускоренную перемотку, как на описаниях сражений в «Войне и мире». Современности интересен в «Исповеди» не разговор с Богом — было бы странно, если б один из отцов церкви проигнорировал этого собеседника, — но разговор с самим собой. Первое, что мы узнаем о сочинении епископа из Северной Африки, еще не перевернув обложку, — что это едва ли не первый в истории человечества текст, основанный на вглядывании в мельчайшие движения собственной души. Из этой точки вышли не только «Исповеди» Руссо и Толстого, устанавливающие право наследования уже самим названием, — здесь начинаются все автобиографии, все дневники, вся исповедальная проза, «все мысли веков, все мечты, все миры»; огромная, длиною в два тысячелетия, традиция. Все так — но сам текст оказывается шире и выше, чем просто «психология»; он более сложен, ну или более громоздок, это как посмотреть. Фиксация душевных колебаний здесь лишь один из приемов, подчиненных более высокой задаче; заметки о душевных волнениях и сомнениях приходится вымывать из текста, как крупицы металла из песка, по жанру «Исповедь» — это скорее торжественная песнь, псалом, чем выворачивание себя наизнанку. И если судить произведение по законам самого произведения, — возможно, обстоятельствами времени обусловлено как раз наше стремление найти везде душевный излом, автор же с порога заявляет, что говорит с читателем, который находится выше всяких обстоятельств. Возможно, если современности в «Исповеди» что-то кажется излишним, — это проблема современности.
Августин начинает писать «Исповедь» по просьбе Паулина, священника из итальянского города Нола, интересовавшегося историями об обращении к Христу: рассказ епископа из североафриканского города Гиппона, пришедшего к вере уже в довольно зрелом возрасте, должен был послужить поучением для колеблющихся и ободрить уже уверовавших. Августину на тот момент 43 года, он получил хорошее классическое образование, прекрасно знает латинскую литературу, хотя и плохо владеет греческим, несколько лет преподавал риторику в Риме и Милане, прошел увлечение манихейством и скептицизмом, изучал трактаты неоплатоников, слушал проповеди Амвросия Медиоланского и в конце концов пришел к христианской вере и даже принял епископскую кафедру. Ему есть о чем рассказать. Если для современного читателя «Исповедь» — это вершина и единственный обязательный пункт в корпусе сочинений Августина, то для самого автора, вероятно, это было что-то вроде колонки в газету. Как часто бывает, случайный заказ стал поводом для главного в жизни автора достижения: пытаясь рассказать о собственном пути к Богу, Августин открывает человеческую личность.
Разговор с Единственным Читателем во многом определяется тем, что автор сотворен по его образу, это значит, что автор тоже — единственный. Классическую античную философию интересует душа вообще, ее свойства и качества, ее универсальные движения, переживаемые самим автором, но предположительно общие для всех людей. Для Августина самое важное — то, как он ребенком пошел воровать у соседа груши и что он при этом чувствовал. Казалось бы, мелочь какая — но даже этот опыт уникален и для жизни души предельно важен, и потому эпизод с грушами разрастается здесь до масштабов вселенской катастрофы. Кажется даже, что несколько странно так демонстративно сокрушаться в разговоре с Единственным Читателем: если Бог видит все, то он видит и то, что творится в душе ребенка, своровавшего груши. Но для Августина тут важно сформулировать — для себя, для Него, для всех — проблема не в самом поступке, а в том, что происходит внутри, беда не в украденных грушах, а в наслаждении воровством, все возможные преступления и наказания прячутся в глубине сердца, и только мы с тобой, Единственный Читатель, знаем, что там происходит.
«Исповедь» можно читать как биографию — собственно, обстоятельства жизни Августина в конце IV века известны только по этому тексту. «Исповедь» можно читать как мистический трэвелог — это история о путешествии человека к самому себе, к тому Истоку, где только можно найти Покой, и на карте этого пути тщательно размечены все остановки и развилки. «Исповедь» можно читать как теологический трактат: мыслей о свободе воли, предопределении или благодати хватило на то, чтоб полтора тысячелетия писать к ним комментарии, а рассуждение о природе времени в одиннадцатой книге так и осталось непревзойденным по своей глубине. Но, возможно, современность, пытающаяся разглядеть здесь прежде всего тонкую аналитику душевных движений, не так уж слепа: через этот анализ Августин рассказывает очень важную для современности историю — историю освобождения.
Современности всегда кажется, что все с нею происходящее, все собственно «современное» — это нечто такое, что случается впервые. Бессмысленная офисная работа, бесконечная свара в фейсбуке, лживые и вороватые политики, коррупция, показная роскошь, многомиллионные мегапроекты среди чудовищной нищеты. Войны, религиозная нетерпимость, нашествие мигрантов. Попытки найти утешение то в экстремальном спорте, то в йоге с медитацией, то в книгах по самосовершенствованию. Все это такое новое и увлекательное, и никогда раньше человечеству не приходилось сталкиваться с такими «вызовами времени». И тут выходит епископ из отдаленной римской провинции, — который к тому же не рядится в тогу вечной мудрости, он страстен и горяч, как комментатор из вашей френдленты, — и говорит: ребята, у меня все то же самое. Я тоже пытался продавать за деньги «искусство убеждать собеседника» или «правильно вести переговоры» — и понял, что это все обман и пыль в глаза. Я тоже глотал книги о том, как взломать реальность, и придумывал для себя пищевые запреты — и не нашел в этом утешения и покоя. У нас тут тоже какие-то бессмысленные мегаломанские стройки, и все втыкают в конные скачки и гладиаторские бои, и варвары теснят со всех сторон. У нас даже есть свои граммар-наци — риторы, которые с ненавистью набрасываются на ошибки в чужой речи, хотя лучше бы они ненавидели свою ненависть. И мы тоже раздумываем о том, как здорово «жить в моменте», — см. рассуждение из одиннадцатой книги о том, как все, что было и будет, мы можем переживать только в неуловимый миг настоящего. Так что знаете что? В вашей раздерганности, в ваших страхах и метаниях нет ничего нового. Это вообще не зависит от «обстоятельств времени» — это такие типичные уловки ума, бороздки на пластинке, по которой из века в век едет иголка человеческой души. Они более-менее одинаковые для всех времен, всех культур и даже возрастов: «в начале жизни — воспитатели, учителя, орехи, мячики, воробьи; когда же человек стал взрослым — префекты, цари, золото, поместья, рабы — в сущности, все это одно и то же, только линейку сменяют тяжелые наказания». Людские обычаи — и тогда, и сейчас — это поток, которому ужасно тяжело сопротивляться, ты не можешь сам выгрести против течения, против того, как все «устроено» и «заведено». В этом потоке ужасно много вещей, которыми тянет наслаждаться, — но все они недолговечны, они проходят или перестают радовать, как елочные игрушки из анекдота, остается только неприятный осадок. Человеческая душа — это вообще странная штука, даже если она добрая от природы и знает, как правильно, — ее все равно носит, будто ветром, и раздирает на части, и собственных ее сил не хватает, чтоб найти себя и успокоиться. «Она вертелась и поворачивалась, — говорит Августин об опыте своей души в конце шестой книги, — и с боку на бок, и на спину, и на живот, все жестко».
Но выход есть, у меня он вот такой. А то, что я говорю как будто с Единственным Читателем, — это, чтобы вам не казалось, что я хватаю вас за лацканы и тащу к Нему, чтобы вы до определенного момента могли думать, что к вам с вашей нелепой современностью это не имеет никакого отношения.