Юбилей «Алисы в Стране чудес», неизвестные стихи молодого Брюсова и история того, как Ахматова боялась признаться самой себе в зависти к Бродскому. Лев Оборин — о том, что на этой неделе громче всего обсуждали в литературном интернете.

1. В Калифорнии в возрасте 87 лет умер поэт-битник Майкл Макклюр. Он был одним из организаторов чтений битников в галерее Six Gallery в 1955-м (где Аллен Гинзберг впервые прочитал «Вопль»). В 1980-е Макклюр вспоминал: «Мы вступили в озлобленный, серый мир. Искусство поэзии было практически уничтожено: убито войной, филологией, пренебрежением, нелюбовью, отсутствием интереса. Мы знали, что можем его возродить». Газета San Diego Union Tribune напоминает этапы биографии Макклюра, в том числе сотрудничество с группой The Doors (на Джима Моррисона Макклюр серьезно повлиял), и републикует статью 2001 года о поэте: здесь он также не без гордости говорит о том, как переменилась затхлая литературная атмосфера США 1950-х после появления битников. 

2. В Дании в конце апреля умер Яхья Хасан — 24-летний поэт палестинского происхождения. Его первый сборник в 2013 году разошелся тиражом 120 000 экземпляров, став самым обсуждаемым поэтическим дебютом в Дании за много лет. Критики сравнивали Хасана, любившего писать В ВЕРХНЕМ РЕГИСТРЕ, с Уитменом. Еще в своих подростковых текстах Хасан резко осуждал исламский экстремизм — после этого он начал получать угрозы; в том же 2013-м на него напал человек, ранее отбывавший срок за терроризм. После того как одно из выступлений Хасана было отменено, в датском парламенте прошли специальные слушания, посвященные защите свободы слова.

В 2019-м поэт выпустил второй сборник, также хорошо встреченный критиками. Хасан вырос в Орхусе, втором по величине городе Дании, в районе, который он называл мусульманским гетто. Он неоднократно заявлял, что выступает против экстремизма любой направленности: «Фашисты — всегда фашисты. Я отстаиваю право высказывать свое мнение через поэзию. В Дании мусульмане живут в плохих условиях, у них множество проблем. Когда я об этом заговариваю, меня обвиняют, что я делаю общие выводы обо всех мусульманах. Но ведь они сами делают о себе общие выводы». Полиция не нашла в смерти Хасана каких-либо подозрительных обстоятельств.

3. Одна из самых заметных публикаций недели — статья Нурии Фатыховой «Зулейха против Зулейхи», вышедшая на «Кольте». Фатыхова включается в полемику вокруг романа Гузель Яхиной «Зулейха открывает глаза» и одноименного сериала, показывая, как и книга, и экранизация поддерживают колониальный/советский миф о дремучих татарах и цивилизующем русском начале, даже если проводником этого начала оказывается энкавэдэшник. Сериальный посыл вписывается в расплывчатый дискурс современной государственной пропаганды, и в этом отношении с киношников взятки гладки; Фатыховой гораздо интереснее роман Яхиной. «Гузель Яхина могла назвать свою героиню любым распространенным татарским именем: Нафиса, Гульнара, Фатима, Накия или хоть та же Гузель. Думаю, что выбор имени Зулейха совсем не случаен: оно отсылает нас к одноименной пьесе Гаяза Исхаки, классика татарской литературы начала ХХ века. В его „Зулейхе“ речь идет о христианизации татар на Волге в XIX веке. У героини-татарки отнимают мужа, объявляют ее христианкой, превращают в Марфу и насильно выдают за русского. Не в состоянии вынести отношение к себе и издевательства мужа Петра, она пытается совершить самоубийство». Яхина рассказывает совсем другой вариант этого сюжета — и Фатыхову это, что скрывать, возмущает. Как и идея, что роман Яхиной — феминистский: «и в татарском доме, и в советской ссылке Зулейха Яхиной полностью лишена субъектности, и это героиню совсем не смущает. Она ни за что не борется, не протестует. <…> „Открывающая глаза“ Зулейха, по сути, та же Гюльчатай. Не женщина, а трофей, вещь, воспринимающая как хозяина каждого мужчину, который берет над ней „шефство“». Тем не менее роман, сериал и горячие споры вокруг них позволяют поставить вопрос: как должно современное искусство подходить к истории раскулачивания и депортации народов? «В советской парадигме мои бабушки были преступницами. Позже их признали жертвами, побочным эффектом индустриализации, но их судьбой особенно не интересовались. Кто же они теперь, в 2020 году, для официальной истории России?»

История с «Зулейхой» сложнее, чем кажется (что позволяет вновь признать этот текст важным — так сказать, «в модуле», без знака плюс или минус). Здесь вспоминаются недавние споры о Джанин Камминс, романе «Американская грязь» и культурной апроприации: латиноамериканские писатели обвинили Камминс в лубочной эксплуатации реальных страданий людей, к которым она не имеет никакого отношения. Вчуже над этим можно смеяться, а открытые письма Опре Уинфри и отмены выступлений Камминс и вовсе вызывают возмущение — если вспомнить советский опыт коллективной травли неугодных писателей. Но Гузель Яхина пишет не о «чужой», а о «своей» истории, трактовка которой уже не раз вызывала нарекания. Это делает случай «Зулейхи» и критики в ее адрес одновременно и более деликатным, и более внятным.

4. Еще одна публикация на «Кольте» — глава из новой книги Полины Барсковой «Седьмая щелочь», посвященной судьбам и текстам блокадных поэтов. Это глава о Павле Зальцмане (не только поэте, но и художнике, и прозаике) и его возвращении в Ленинград. Перед нами, конечно, не нон-фикшн, а проза: «Так смотрят на нелюбящую любимую во время случайного и бессмысленного рецидива романа…  Старые вещи могли напоминать ему о жизни, которая была, еда — o жизни, которой не стало».

Барскова восстанавливает историю этой поездки — и психологическое состояние поэта, вновь оказавшегося в городе, где умерли от голода его родители. «Гибель родителей — один из главных сюжетов блокады и блокадного письма. Иждивенческая карточка была приговором миру блокадных стариков, миру петербургских пережитков. Примечательно, что король поэтов тьмы, чьи родители растворились в лагерях, тезка Зальцмана Павел Целан погиб, ушел в свою реку, может статься, именно оттого, что гибели своих родителей не увидел, но беспрестанно ее воображал, а Зальцман, и Глебова, и Гор, и Гнедич, и Берггольц, и Гинзбург, и Фрейденберг (и многие им подобные) увидели, насмотрелись, написали и так потом выжили всю свою послеблокадную жизнь целиком». Стихи Зальцмана, его «пародические оды», Барскова уподобляет гневным жалобам Иова: «Его задача — не принимать страдания, навязанного ему, отказываться от страдательного залога apriori. Но и активничать тут особо не поактивничаешь, каких бы гигантских масштабов призывы к подвигу ни были намалеваны на фанерных щитах поверх руин на улице Пестеля и площади Толстого. Дистрофик не может издать ничего, кроме плохо связанных (между собой и со смыслом) звуков. Действие Иова — в самом акте крика, в несогласии считать(ся) с тишиной, в несогласии считаться бесконечно малой величиной, вообще никем».

5. Филолог Александр Соболев публикует в своем Живом Журнале ранее не известные стихи Валерия Брюсова: тексты ранние, отринутые, иногда — черновые. Это тексты, прямо-таки синонимичные «декадентству», вплоть до пародийности:

Бог покинул меня,
и стих мой бессилен!
На обломке колонны
меж древних руин
сижу я как филин
Немой, истомленный
Покинутый всеми в степи исполин.

Порядочно здесь и брюсовской эфебофилии: «Полужена, полуребенок / Она покоилась со мной, / И стан ее был детски тонок, / И грудь еще неразвитой…», есть и эпиграммы на случай (в том числе сонет на повышение железнодорожных тарифов). Все это, как всегда у Соболева, снабжено образцовыми комментариями. Перед нами только первая публикация, будут еще.

6. В «Литературном дневнике» «Вавилона» первое за пять лет обновление: Дмитрий Кузьмин пишет о реакции Анны Ахматовой на вышедшую в 1964 году в «Иностранной литературе» подборку современной испанской поэзии. Там было напечатано «стихотворение, каждому слову которого я завидую…»; Кузьмин выясняет, о чем идет речь. Сначала подозрение падает на Хосе Йерро в переводе Юнны Мориц — переводе, явно ориентирующемся на ахматовскую поэтику. Но затем становится понятно, что это «Дознание» Леона Фелипе в переводе Анатолия Гелескула — стихотворение, из которого Ахматова даже взяла эпиграф. «Итак, на Ахматову похож перевод Мориц из Йерро и непохож перевод Гелескула из Фелипе. Но зато он похож на того самого Иосифа Бродского, которому Ахматова Фелипе нахваливает». Согласно Кузьмину, «зависть» к Фелипе/Гелескулу — на самом деле зависть к Бродскому. «Но признаться в этом — себе трудно, а ему — невозможно».  

7. В The New York Times Парул Сегал рецензирует книгу Линн Кастил Харпер «Об исчезновении»: культурное исследование старения и деменции. Рецензия начинается с рассказа об Айрис Мердок, которая в старости начала документировать свой «постепенный уход». «Что значит „уходить“? Какую часть нашей личности съедает Альцгеймер, а какая часть остается?» Книга Харпер — «поэтичная» работа об этой болезни, «неспешном убийце», который крадет у человека память и личность. Харпер служила капелланом в доме престарелых, в ее семье было несколько человек с деменцией; сама она — с опорой на научные данные — оценивает свои шансы получить болезнь Альцгеймера к 85 годам: «с вероятностью от 51 до 68 процентов». В книге, по словам Сегал, не чувствуется страх — скорее любопытство ученого; кроме этого, уход за родными заново научил ее «состраданию, честности, кротости». «Люди с деменцией не исчезают, пишет Харпер: это просто мы так считаем. „Культурное предубеждение против старости и нарушения мыслительных способностей“ будто бы вменяет этим людям в вину бездеятельность и утрату индивидуальности. Для нас быть собой — значит обладать языком и энергией, приносить пользу обществу. Тех, кто не справляется, наказывают — и за это, и за наше собственное чувство паники перед лицом нашего печального будущего». В книге Харпер есть и недостатки: углубляясь в, так сказать, метафизику отсутствия, она мало пишет о земных вещах: стоимости ухода за пациентами с деменцией, недостатках государственного страхования. Тем не менее, считает Сегал, «нешаблонность» этой книги выгодно отличает ее в ряду других. 

8. На этой неделе исполнилось 155 лет с выхода «Алисы в Стране чудес». Lithub показывает работы 20 иллюстраторов книги: от рисунков самого Кэрролла и классических иллюстраций Джона Тэнниела до недавней версии Энтони Брауна. К каждой картинке прилагается ссылка на отдельную галерею. Интересно, что одни художники видят Алису совсем маленькой девочкой, а другие — достаточно взрослой барышней.

9. The Guardian публикует статью Лизы О’Келли о шведской писательнице Линде Бустрём Кнаусгор — бывшей жене норвежца Карла Уве Кнаусгора, который в «Моей борьбе» очень подробно описал ее жизнь. «Мне кажется, что я знаю о ней больше, чем о ближайших моих друзьях», — признается О’Келли. Линда Бустрём — сама прозаик, и она хотела бы, чтобы ее перестали воспринимать как героиню книг бывшего мужа: «Я в поисках собственного языка. Я счастлива. Я свободна». О Кнаусгоре, с которым она развелась в 2016-м, писательница говорит: «Сейчас я уже примирилась с его книгами, но тогда очень на него злилась. Я уважаю его право писать о собственной жизни. Я объективно понимаю, что его книги очень хороши. Но на уровне личном меня очень сердило то, как он обо мне писал. Его взгляд был очень ограничен. Он видел только то, что хотел. Как будто он совсем меня не знал». Она добавляет, что, возможно, Карл Уве — из тех авторов-мужчин, которые вовсе не умеют писать о женщинах.

Сейчас ее карьера на подъеме. Она выпустила два романа: «Добро пожаловать в Америку», о девочке, которая отказывается говорить (в основе романа — детские воспоминания писательницы), и «Дитя октября» — книгу еще более автобиографическую и часто спорящую с тем, что можно прочитать в «Моей борьбе». Впрочем, она утверждает, что не собирается сводить счеты: «Я хотела написать хорошую книгу. Поправлять Карла Уве мне было неинтересно. Просто однажды я с лету написала первые двадцать страниц — и поняла, что это мой собственный язык, мой собственный мрачный юмор, мой собственный ужас». Ужас — те несколько лет, что Бустрём с перерывами провела в психиатрической лечебнице; как раз в это время ее брак начал разваливаться. Гораздо хуже развода была электрошоковая терапия: «Врачи говорили мне, что все будет в порядке, что это как перезагрузить компьютер. Но они не знали, что я чувствовала. Они никак не могли это описать». После терапии Бустрём поняла, что не помнит многих событий своей жизни: лишь работа над книгой помогла ей вернуть некоторые воспоминания.