Лаура Эстер Вольфсон — американская писательница и переводчица с русского на английский, проживающая в Нью-Йорке. В 2018 году в составе книги For Single Mothers Working as Train Conductors, опубликованной издательством University of Iowa Press, вышло небольшое эссе Лауры «Как я упустила Нобеля», рассказывающее о ее недолгом общении со Светланой Алексиевич, о любви к русскому языку и русской литературе, об отношении к переводам и переводческой работе, а также о важном жизненном выборе, который Лауре пришлось сделать под давлением разнообразных обстоятельств. Предлагаем вам ознакомиться с ним в русском переводе.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
* * *
Лаура Эстер Вольфсон
Как я упустила Нобеля
Перевод с английского Саши Громовой. Редактор перевода Маша Галенко
This translation of “Losing the Nobel,” is reprinted with permission from University of Iowa Press. Originally published in For Single Mothers Working as Train Conductors, by Laura Esther Wolfson, published by University of Iowa Press © 2018 by Laura Esther Wolfson. All rights reserved.
* * *
Я уже пятнадцать лет зарабатывала переводом с русского языка на английский, когда в 2005 году меня пригласили переводить выступление некой Светланы Алексиевич, чей голос должен был прозвучать на нью-йоркском литературном фестивале PEN World Voices («Голоса мира»). Прежде я о ней ничего не слышала. Тогда на Западе о ней вообще мало кто знал.
Готовясь к фестивалю, я выяснила, что Светлана Алексиевич в прошлом работала в газете, а сейчас пишет книги на основе интервью с простыми людьми из теперь уже бывшего Советского Союза, пережившими различные крупные бедствия, например Вторую мировую войну или войну в Афганистане. Незадолго до фестиваля Алексиевич ездила в Чернобыль, своими глазами увидела последствия ядерной катастрофы и вернулась с записями рассказов местных жителей об их чудовищных страданиях, включая свидетельства о простых пожарных, которые первыми прибыли на место аварии и оказались в самом пекле без специальных костюмов и каких-либо представлений о защите от радиации.
Выражение «устная история» в русском языке в то время не использовалось, и Алексиевич с восхитительным пренебрежением к границе — порой надежно охраняемой — между художественной и документальной прозой называла свои книги романами голосов или даже просто романами. И это несмотря на то, что они были составлены из дословного текста записанных на пленку интервью, не имели сюжетной линии и подсовывали читателю нового главного героя каждые пару страниц. Я зарабатывала переводами с русского, но хотела оставить след и как писательница. Много лет урывками, незаметно для человечества я трудилась в жанре, определить который не так просто: мои тексты по большей части состоят из того, что я пережила, увидела и случайно услышала. Я сразу подметила, как уверенно Алексиевич размывает границы, которые мне давно уже казались искусственными, излишними.
Она была из Минска, столицы Беларуси — одной из новых стран, которые в то время пробивались к свету из-под развалин Советского Союза. Беларусь считалась последним диктаторским государством в Европе. Когда я познакомилась со Светланой, она не могла появляться на родине, поскольку чем-то не угодила властям. Из года в год она перебивалась грантами и подарками и всегда жила на чемоданах, болтаясь между европейскими столицами.
Светлана оказалась некрупной женщиной лет 60, застенчивой, неброской. Говорила она горячо и убежденно.
«После взрыва в Чернобыле, — рассказывала она, и я переводила, — пчелы несколько дней не вылетали из ульев. Черви ушли на метр в землю. Самые крошечные создания знали, как себя вести и что делать. А люди? Что делали мы, люди? Как всегда, смотрели телевизор, слушали Горбачева и играли в футбол».
О жанре, в котором она пишет, и о том, как она пришла к нему, Светлана сказала вот что: «Для людей в наших краях разговоры важнее всего на свете. Мы постоянно обсуждаем загадки жизни. В чем суть вещей, что главное? Нащупывая литературную форму, я постепенно поняла, что слова людей из толпы действуют на меня гораздо сильнее любого прочитанного текста и трогают намного глубже, чем то, что выходит из-под пера отдельных авторов. Сегодня отдельный человек не может написать что-то по-настоящему всеобъемлющее, как это делали Толстой и Достоевский. Мир стал слишком сложным. Но у каждого из нас есть текст — у кого-то пара фраз, полстраницы, у кого-то пять страниц, — и эти тексты можно сложить в единое произведение. Я осознала, что на самом деле листы моих книг разбросаны повсюду и лежат под ногами. Нужно было их только собрать».
Я вторила ее простым словам одновременно с восторгом и печалью. Хрупкая близость, мимолетное соприкосновение с этой удивительной женщиной, с миром ее ума как будто подвели меня к какому-то чуду, которое вот-вот должно было случиться. Но ощущение, будто все лучшее впереди, чаще всего обманчиво, я это знала. Мы уже достигли пика — вот здесь, прямо сейчас.
Светлана замолчала, через мгновение замолчала и я, основная программа подошла к концу. В стремительно пустеющем зале, угощаясь кубиками сыра и вином из одноразовых стаканчиков, несколько слушателей щедро хвалили мою работу. На секунду мне показалось, что эта пьянящая похвала и есть то чудо, которое я предчувствовала.
Затем я села в метро и уехала по третьей линии на север города. Вот и все.
Кроме того, что Светлана порекомендовала меня своему агенту, а тот порекомендовал меня одному небольшому издательству в Иллинойсе, а издательство через некоторое время предложило мне перевести две книги Алексиевич на английский.
Светлана Алексиевич. Фото: Barbara Niggl Radloff, 1996 |
* * *
Я работала с русским языком с незапамятных времен. Фундамент своей специальности я заложила в колледже, где училась говорить по-русски, знакомилась с грамматикой и литературой. Затем я стала углублять эти знания: были и полное погружение в жизнь за железным занавесом, и чтение, и кино, а главное — долгие-долгие разговоры с людьми из самых разных миров и сфер жизни. Я переводила книги, переводила речи государственных мужей и отпетых подлецов (нередко в одном лице), я связала всю свою профессиональную жизнь с русским языком. Может показаться, что между мной и русским, русскими писателями и литературой должны были установиться глубокая привязанность и ничем не замутненная близость.
Но нет. Ближе к сорока годам моя связь с русским языком и культурой стала уже довольно зыбкой. Я давно ушла от русскоговорящего мужа. Лет десять не бывала ни в России, ни в других странах бывшего СССР и не собиралась туда.
Я по-прежнему свободно говорила по-русски, потому что в свои двадцать — тридцать лет погрузилась в русскоязычную среду достаточно глубоко. Именно на русском языке мне открылись важные и жестокие истины. Говоря по-русски, я полюбила, а затем разлюбила. Несмотря на акцент, на грамматические, лексические и культурологические неточности, в конце концов этот язык стал мне почти родным, как может стать родным близкий друг, хотя вас с ним и не связывают ни семейные, ни брачные узы.
Итак, говорила я все еще бегло, но в остальном черпала из запасов прошлых лет. Будто русская графиня, распродающая в эмиграции остатки изумрудов и жемчугов, которые она когда-то давным-давно зашила в швы нижнего белья и подолы платьев, я смотрела, как тают мои накопления, и мало что делала, кроме повседневной переводческой работы, чтобы восполнить пустеющую сокровищницу.
Начала я учить этот язык, чтобы читать в оригинале русскую литературу. На вопрос «почему русский?», который мне то и дело задавали с самого первого курса колледжа, я неизменно отвечала, что в 14 лет прочитала «Анну Каренину» по-английски и теперь собираюсь одолеть оригинал, перемахнув через головы Констанс Гарнетт, Дэвида Магаршака и остальной братии литературных переводчиков.
Но знание языка почему-то только отдалило меня от русской литературы. Читать русских писателей в переводе теперь не имело смысла. Учить русский было по-настоящему больно: мозг как будто разобрали, словно наручные часы, а потом собрали обратно, причем осталось несколько деталей, которым больше не находилось места. Если после этого вместо оригинала брать перевод, то совсем уж непонятно, к чему были такие страдания. Но и мысль о том, чтобы покуситься на русскую литературу в подлиннике, по-прежнему удручала. И вот, посвятив целые годы этому языку, я оказалась в некоем лимбе, где русских книг почти не было. Я как будто забралась на Эверест, но видом не наслаждалась — лишь изредка случались озарения, когда я, собрав волю в кулак и преодолев сомнения, набрасывалась на книгу и следующие несколько недель запоем читала по-русски. Так я полюбила Пушкина, Чехова и Толстого, а со временем нашла в себе силы, чтобы подобраться к бескрайним топям прозы Достоевского.
Но мне понадобились годы — больше десяти лет с выпуска из колледжа, — чтобы выкроить время на «Каренину» без посредников, и книга оказалась совсем не той, которую я читала в четырнадцать. Это уже не был рассказ о привлекательной женщине, расцветающей пуще прежнего от внезапной вспышки новой любви, кружась в мазурке в руках неотразимого кавалера на парадном балу. Теперь это была история о том, как в железнодорожную казарму вносят для опознания тело той самой женщины с застывшей усмешкой на похолодевшем лице; о том, как мужчины сломя голову кидаются добровольцами на сербско-турецкую войну, пытаясь убежать от собственной невыносимой жизни. Едва ли эта перемена была связана с той пропастью, которая порой разверзается между оригиналом и переводом.
Наконец, русская литература по-прежнему составляла лишь очень малую часть из того, что я читала вообще. Такими темпами у меня в ней должны были остаться огромные пробелы. За много лет, что я прожила среди русских людей, я привыкла слышать что-нибудь вроде: «В прошлом году я перечитал всю русскую классику». И это на самом деле можно было себе представить, потому что, как выразился Набоков в начале «Лекций по русской литературе» (написанных, конечно же, на изящнейшем английском), «русская проза удивительно ладно уместилась в круглой амфоре прошлого столетия, а на нынешнее остался лишь кувшинчик для снятых сливок». Но для меня и это было слишком.
* * *
Для подготовки организаторы фестиваля подбросили мне англоязычное издание одной из книг Алексиевич, «Чернобыльской молитвы» (под заголовком Voices from Chernobyl). До мероприятия было слишком мало времени, чтобы раздобыть оригинал, так что я нарушила свое правило не читать переводы.
Достаточно было нескольких страниц, чтобы отчетливо вспомнить, как это бывает трудно и неприятно — читать перевод со знакомого языка. Можно даже не заглядывать в оригинал, ошибки все равно бросаются в глаза. Одна неточность в тексте и сегодня, спустя десять лет, не дает мне покоя. Некоторые из ликвидаторов, работавших с последствиями аварии в первые дни, не бывали дома по много месяцев и, случалось, захаживали в бордель неподалеку от реактора. В переводе получилось, что «девочки» из борделя охотно соглашались прогуляться с облученными с головы до ног ликвидаторами.
Между тем у русского слова «гулять» есть еще одно значение: в разговорной речи оно может нести непристойный подтекст и обозначать и распущенное поведение, и разврат, и все, что находится между ними, включая всевозможные похождения, выходки и кутеж. Очевидно, у девочек из борделя с обреченными спасателями дело заходило значительно дальше прогулок, однако от переводчика это ускользнуло: он, хоть и родился в России, покинул родные края в возрасте шести лет, когда, конечно, был еще слишком мал для такой лексики. Его русский так и не повзрослел.
Видно было, что издатель тоже не слишком внимательно отнесся к тексту. Если книга написана на незнакомом читателю языке, перевод неизбежно повлияет на восприятие произведения, однако в небольшом издательстве, ответственном за американское издание «Чернобыльской молитвы», видимо, сочли, что все это не стоит больших сил и денег. Как бы то ни было, из книги я получила общее представление о том, что делает Светлана, а это мне и нужно было для работы.
* * *
Когда организаторы фестиваля стали звать меня работать с русскоязычными авторами, — Светлана была не единственной, — жизнь моя дошла до середины, и она в то время рушилась. У меня как раз только что нашли дегенеративное заболевание дыхательной системы, потенциально смертельное. Я дважды попадала в больницу с пневмотораксом, врачи рассматривали вопрос о пересадке обоих легких. Теперь я спала с кислородной трубкой в носу, и мне едва хватало дыхания, чтобы взойти по лестнице с одного этажа на другой или преодолеть пологий подъем.
Перед лицом серьезной болезни рассыпается все. В синхронном переводе объем легких не менее важен, чем знание языка, так что работать мне становилось все труднее. Долги мои росли. Медицинская страховка и раньше позволяла разгуляться только в самых скромных пределах, а теперь и вовсе таяла.
Несмотря на кашель, слабость и одышку, которые теперь прочно вошли в мою жизнь, я считала, что могу справиться с фестивальными подработками, где нужно стоять перед большой аудиторией бок о бок с кем-то из главных русских авторов современности и мгновенно переводить его речь на английский. Я и справлялась, нужно было просто провести в постели предыдущий и следующий день, а собственно в день работы железной рукой удержать себя на ногах, ведь такие выступления занимали всего около часа. Если оратор останавливался, чтобы подумать, я украдкой делала глубокий-глубокий вдох и затем частями выдыхала воздух: пфф, пфф, пфф, как будто выпуская невидимые колечки дыма.
Так что, уже отказавшись от всех остальных связанных с устным переводом предложений, я еще много лет переводила на фестивалях. Эта работа тонкой ниточкой связывала ускользающую у меня из рук карьеру устной переводчицы и признание в области литературы, которого я могла никогда и не достичь. Ведь, помимо всего прочего, мне было сорок, и у меня не вышло ни одной собственной книги, только переводы чужих. Фестивальные вылазки позволяли поговорить о писательском деле с благодарным слушателем, пусть даже слова, которые я произносила, принадлежали не мне, и не мне был предназначен пожинаемый мной восторг.
К тому же и заработок, которые они приносили, был не лишним.
* * *
Светлана оставалась со мной на связи. После фестиваля она прислала открытку из Парижа, а затем экземпляр «Цинковых мальчиков», своей книги о войне СССР в Афганистане. В подписи на форзаце она благодарила меня за работу и говорила о будущем сотрудничестве. Начиналась подпись словами «И все-таки будьте счастливы». Эта фраза, непереводимо славянская, спустя десять лет все еще остается для меня загадкой.
Теперь я не помню, знала ли Светлана на самом деле, что я до этого переводила книги, или наивно предположила, что, раз я смогла перевести ее устную речь, значит, смогу перевести и письменную. В массовом сознании эти два процесса безнадежно смешались, однако в действительности устный перевод речи для живой аудитории или в трансляции совсем не похож на письменный, когда текст на одном языке переводчице нужно выразить словами другого, сидя в одиночестве у себя за рабочим столом. Нельзя сказать, что какой-то один вид работы намного сложнее: каждый сложен по-своему.
Я много лет пыталась проникнуть в мир художественного перевода, но постоянно на что-то отвлекалась: переводила труды по истории, монографии по археологии и философии, заявки, связанные с проблемами использования многоразовых шприцов в Казахстане, проституции в Узбекистане, возрождения многоженства в Таджикистане, записи телефонных разговоров между лицами, подозреваемыми в причастности к нью-йоркским группировкам русской мафии («Хорошо в Америке, тут точно нет прослушки!»).
Художественный перевод привлекал меня еще и потому, что здесь я надеялась отчасти удовлетворить тягу к писательству, избежав при этом риска провала, тень которого неизменно нависает над каждой попыткой выразить мир словами. Я представляла себе, как час за часом оттачиваю фразы, а затем мое имя появляется на титульном листе или даже на обложке, и все это без тоскливого ожидания, когда же, когда из пустоты придет следующее слово.
Однако, хотя у меня и было несколько скромных переводческих публикаций и одна-две премии, в целом дело не клеилось. Хорошие книги и интересные писатели доставались другим.
Переводчица Лаура Вольфсон (на фото слева) на встрече министра обороны РФ Игоря Родионова и министра обороны США Уильяма Перри в Москве. Фото: Cornell University/The Russian Language Program |
* * *
Как-то раз, еще до моего знакомства со Светланой, одна выдающаяся литературная переводчица, где-то доставшая мой номер, позвонила мне в панике. Она, мол, переводит на английский крупный роман эпохи гласности, а ее компьютер съел десять глав перевода, и издатель стоит над душой, и не могла бы я срочно, прямо сейчас перевести недостающий отрывок? Только никому ни слова, а то автор, ее хороший друг, ужасно оскорбится, если узнает, что она отдала кому-то на перевод кусок его шедевра.
Я отлично знала эту книгу — насколько можно знать то, чего сам не читал. В данном случае меня извиняли широко разошедшиеся слова Иосифа Бродского, который назвал роман макулатурой. Сюжет романа строится вокруг студенческой компании сталинских времен: ход истории разбросал когда-то близких друзей, и вот одни оказались у власти и стали вершителями судеб, а другие отправляются в лагеря.
Книга вышла в 1987 году и весьма нашумела. Я тогда купила в московском валютном магазине дюжину экземпляров и раздала их знакомым в России, толком не заглядывая внутрь. Хотя роман и не попал под нож цензора (если цензура тогда вообще работала, потому что, как это регулярно случается в русской истории, на дворе был очередной смутный период, когда никто не знает, что вообще происходит), так вот, хотя роман и не попал под нож цензора, простые русские люди почему-то все равно не могли его достать — видимо, спрос и предложение в Советском Союзе опять выкидывали коленца. В Москве тех лет книга была нарасхват. Как-то раз, неожиданно вернувшись в гостиницу в середине дня, я обнаружила в своем номере трех горничных: фартучки в оборках сбились набок, перьевые щетки для пыли валялись позабытые на полу, а сами девушки, растянувшись на моей постели, листали каждая по экземпляру из стопки на прикроватной тумбочке.
Теперь же я согласилась перевести пропавшие главы, с 23-й по 32-ю, вдохновленная намеками, что в конце концов это может принести мне другой заказ, о котором я смогу открыто говорить как о своей собственной работе. Сроки был настолько сжатыми, что я переводила с пачки отксерокопированных страниц, не видя остального текста: мне выдали только эти десять глав, а свой собственный последний экземпляр я отдала кому-то много лет назад. Уважаемая литературная переводчица подогнала мою часть текста так, чтобы гладко соединить ее со своей (и, как я теперь понимаю, с другими отрывками, над которыми, вероятно, работали другие субподрядчики). Заплатила она быстро, а когда перевод вышел, я обнаружила в своем почтовом ящике книгу, на обложке которой под именем автора красовалось имя переводчицы, набранное чуть более мелким шрифтом. Все как положено.
Больше от нее не было ни единого слова.
* * *
Со временем я пришла к выводу, что, если вы хотите стать переводчиком современной литературы, не стоит, оставаясь в тени, выполнять работу за человека с большим именем и низкими моральными качествами. Лучше, как это сделали некоторые мои коллеги, поехать в молодости за границу, куда-то, где вы сможете из среды впитывать выбранный вами язык, и сойтись там с богемной молодежью.
Сначала вы будете переводить по дружбе. Какой-нибудь малоизвестный и малоимущий писатель, таксист, передаст вас другому писателю — ночному сторожу, а тот посоветует вас безработному поэту, живущему с мамой, и так далее и так далее. И если ваши друзья-тусовщики собрали рок-группу, а вы вдруг обнаружили себя в ней в роли ударника или солиста, тем лучше: пусть даже после пары концертов группа развалится, общий опыт укрепляет связи.
Бывает, что, начав с чего-то подобного, человек в конце концов становится переводчиком целой школы или поколения современных авторов какой-нибудь неведомой балканской или славянской страны, а иногда к тому же пускает там корни и заводит семью. Но для этого вам нужно из года в год безвозмездно заниматься всякими вещами, которые только лет через 20–30 лягут в основу захватывающих рассказов о безумной молодости, а пока ждать, когда ваши богемные друзья (ну, хотя бы некоторые из них) вырастут в признанных авторов и увлекут вас за собой туда, где все вы вдруг проснетесь знаменитыми.
Но что, если вы ошиблись компанией? Если творческие искания ваших друзей ни к чему не приведут? Видит бог, такое бывает сплошь и рядом. По дорожке, что бежит в будущее, мы движемся спиной вперед и не можем знать, что нас ждет, так что совершенно бессмысленно пускаться в подобные предприятия по расчету.
* * *
Примерно через год после фестиваля, где я переводила выступление Светланы, меня взяли в одну организацию в восточной части Манхэттена переводить с русского и французского на английский дипломатическую переписку и отчеты.
Иногда за приоткрытой дверью здесь можно было увидеть начальника, как будто вышедшего из рассказов Гоголя: сгорбленный под тяжестью долгих лет службы в международной канцелярии, он размахивал пачкой потрепанных машинописных листов под заголовком «Инструкции для переводчиков» и отчитывал какого-нибудь сжавшегося перед ним младшего переводчика за ошибки — скажем, за неверную расстановку заглавных букв в названиях договоров или проскользнувшее в тексте упоминание Англии вместо Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии, а может быть, за отсутствие стандартной фразы («Господин/госпожа, примите заверения в моем глубочайшем уважении»), которой в организации было принято заканчивать дипломатические письма независимо от того, чем кончался текст в оригинале.
Иногда младшим переводчиком за этой дверью оказывалась я сама. Я испокон веков работала на себя, поэтому не привыкла к такому обращению и не то чтобы беспрекословно его принимала. Но платили за эту работу больше, чем я когда-либо получала или могла надеяться получать. К тому же к зарплате прилагалась медицинская страховка.
* * *
Пока я приспосабливалась к офисной работе, маленькое издательство из Иллинойса прислало по отрывку из двух книг Светланы, которые на тот момент не были переведены на английский. Вполне естественно, что в издательстве хотели посмотреть, как я перевожу, прежде чем подписывать со мной договор, а мне самой нужно было понять, смогу ли я, глубоко погрузившись в текст, ужиться с ним и в течение нескольких лет, которые займет работа, в мире и согласии с ним проводить свои дни.
Однажды вечером, вскоре после того, как пришли отрывки, я с трудом поднялась по лестнице из метро, задержалась, как обычно, наверху, хватая ртом воздух, и медленно двинулась домой в зимних сумерках, часто останавливаясь, выталкивая воздух из замерзших легких, втягивая его обратно. Поужинав, я села за компьютер и взялась за отрывок о советских женщинах, воевавших во Второй мировой войне.
Я мигом очутилась на передовой. Вот как я вспоминаю прочитанное много лет спустя.
Пули свистят над головой в непроглядной ночной тьме. Медсестра пытается вытащить с поля боя двух раненых солдат. Заводит в палатку медсанбата одного, укладывает его, возвращается за вторым. Когда из туч выглядывает луна, женщина видит на одном из мужчин немецкую форму. Тем не менее она отводит его в безопасное место и перевязывает ему раны.
«Мы, советские люди, заботились о раненом враге», — со сдержанной гордостью говорит она Светлане.
Мужчина вспоминает советскую оккупацию Германии в конце войны. «Иногда нас было десять человек солдат на одну немецкую девушку…, — рассказывает он. — Десять человек на одну, — повторяет, сам себе не веря. — Я был хороший парень, из интеллигентной семьи. Я не знаю, как я мог… — пауза. — Девушкам в своем отряде мы никогда о таком не рассказывали… Нет. Они же наши товарищи».
После войны молодая женщина возвращается домой. На рассвете, пока весь дом еще спит, ее будит мать: «Весь город знает, где ты была, — говорит она. — Все знают, чем вы там занимались в окопах с мужчинами… У тебя две младшие сестры растут. Кто их замуж возьмет, если ты с нами останешься?» Она сует дочери узелок и завернутую в газету горбушку хлеба: «Доченька, уходи и не возвращайся».
* * *
Над этими короткими отрывками я просидела не один час. Лексика была простая, мне не пришлось заглядывать в словарь. Но у каждой реплики был свой голос, каждые несколько страниц появлялся новый рассказчик со своей особой речью. Каждый маленький кусочек текста должен был звучать идеально точно.
Я переводила, одновременно наблюдая, как меняются очертания моего дня. Все важное — мои собственные тексты, к которым я тогда уже относилась всерьез, и бесчисленные действия, позволявшие держать в узде хроническую болезнь, что само по себе стоило отдельной рабочей ставки — все это теперь нужно было втиснуть в несколько часов в неделю. В былые беззаботные (и почти безденежные) времена, когда я работала на себя, можно было бы переводить книгу Светланы в светлое время суток. Теперь ее пришлось отодвинуть на вечерние часы.
Я закончила свой кусочек текста и отложила его в сторону. А через несколько дней, вернувшись к нему, пришла в ужас: что я сделала со Светланой? В моем переводе не было ни одной ошибки, вот только все в нем было неверно.
В очередной раз мне бросилось в глаза, насколько русский и английский языки не соответствуют друг другу. В русском предложении часто отсутствует грамматическое подлежащее. Кто выполняет действие? Для русского человека это выглядит совершенно естественно: в его мире с незапамятных времен правят безликие силы, они вершат судьбы и безнаказанно играют людьми, существами маленькими и слабыми.
В английском предложении такие пропуски будут смотреться очень странно. Но если в оригинале подлежащее только подразумевается, кто я такая, чтобы прямо называть в переводе действующее лицо? В русском тексте всем понятно, кто и что делает. Подсказок в нем предостаточно, скрытые связи загадочным образом оказываются очевидны. Но то, что по-русски звучит емко, разве что несколько обтекаемо, по-английски будет бессвязным скоплением случайных слов и несуразностей. В русском тексте в крошечный промежуток между точкой в конце одного предложения и заглавной буквой в начале следующего умещается узкий, глубокий колодец скрытого смысла. Однажды можно было провалиться в такой колодец и остаться там навсегда.
Я отказалась от предложения издательства, сославшись на проблемы со здоровьем.
Переводчица Лаура Вольфсон (на фото в центре) на встрече Наины Ельциной и Хиллари Клинтон в Москве. Фото: Cornell University/The Russian Language Program |
* * *
Промчалось несколько лет, мне было уже далеко за 40. Зарплата моя росла, а печали на работе таяли, хотя вначале это происходило медленно, почти незаметно. Пришла финансовая стабильность. Безумно дорогую таблетку, благодаря которой легочное заболевание — дегенеративное — прогрессировало не так быстро, теперь покрывала страховка. Этой таблетке, желтому выпуклому треугольничку, похожему на крошечную волшебную подушку, я была обязана тем, что мое имя не значилось в списке кандидатов на пересадку легких, а может быть — как знать? — и тем, что оно не встречалось в некрологах.
Теперь, обретя стабильность, я могла позволить себе много часов в неделю уделять тому, чтобы создавать на бумаге свои собственные тексты (рассказы от первого лица, в той или иной степени взятые прямо из жизни) и рассылать их для публикации. Мои произведения — не переводы, но оригиналы — стали регулярно появляться в уважаемых литературных журналах. Каждую публикацию я считала последней и ждала лишь самого скромного писательского успеха, но все же не сомневалась, что сделала единственно правильный выбор, оставив художественный перевод в пользу писательского творчества.
Время от времени я мысленно возвращалась к Светлане и к той возможности, от которой отказалась. Я предполагала, что издатель в конце концов обратился к другому переводчику. Была уверена, что книги Алексиевич вышли на английском языке и нашли своего читателя.
А затем, почти через десять лет после того, как я не стала их переводить, я обнаружила, что эти книги, которые я теперь считала в каком-то смысле своими, на английском так и не вышли, зато лондонские букмекеры уже несколько лет принимают ставки на Светлану в качестве нобелевского лауреата по литературе.
Нобелевская премия за устную историю? Выглядело маловероятно.
* * *
В прессе писали, что, когда Алексиевич позвонили из Стокгольма, она стояла с утюгом на кухне и гладила белье. Она сказала, что премию потратит на то, чтобы купить свободу. В работе у нее были еще две книги — одна о старении, другая о любви, — и обе требовали ее постоянного внимания.
Утюг. Белье. Правда ли все так и было? Если да, значит, Светлана сохранила ту абсолютную безыскусность, которой запомнилась мне десять лет назад. Я представила, как поднимаются облачка пара, как растет стопка теплого, гладкого белья на кухонном столе. Какой у нее утюг — современный с электрическим проводом или чугунный, который нужно разогревать на плите, а провода у него нет, только беспроводным в нынешнем смысле слова его все равно не назовешь?
Мне случалось пользоваться утюгом, который греют на газу. Несколько таких утюгов начала века было у бабушки моего бывшего мужа — она, которой пришлось стать свидетельницей многих кошмарных событий ХХ века, которая приютила у себя младшего брата и заботилась о нем до самой его смерти, потому что он потерял здоровье за десять лет лагерей после того, как на спор украл бутылку водки, — она, с ее ощутимой и неколебимой ностальгией по сталинским временам, упорно хранила эти тяжелые глыбы черного металла с острым краем и узким кончиком, и одному богу известно, зачем она это делала.
Порой чугунные утюги оказывались к месту, если в Тбилиси отключали свет, что особенно часто бывало во времена падения коммунистического строя, когда нам случалось вечер за вечером проводить в темноте. Почему отключали электричество, мы так и не узнали, ясно было только, что это усиливает общее ощущение катастрофы. В ночь перед нашей свадьбой бабушка вынесла эти утюги, нагрела их на газу, и мы при свечах гладили ими свои свадебные наряды.
Александру Павловну — в семье ее называли бабó — теперь не спросишь, зачем она хранила старые утюги. Видимо, знала, что их время еще вернется. А может быть, дело было в том, что она не понаслышке была знакома с лишениями: в блокадном Ленинграде она потеряла сестру и позже забрала к себе оставшуюся после той одинокую крошечную девочку, так что не могла выбросить даже черствую горбушку хлеба, не говоря уже о совершенно исправной бытовой утвари.
Светлана, конечно, гораздо моложе бабó, но тоже повидала немало. Может быть, и у нее на верхней полке стоят чугунные утюги — например, остались от матери, которая, если верить печати, была сельской учительницей.
* * *
Я ухожу в эти размышления, чтобы не мучить себя упреками за упущенную нобелевку. За годы жизни с хронической болезнью (теперь уже больше десяти) я выработала определенный взгляд на вещи, свою собственную смесь принятия и отрицания. Неполезно подолгу раздумывать о том, что могло бы случиться: что я могла бы поучаствовать в чем-то важном, получить и удовлетворение от самого этого факта, и — да — почет и уважение, и, вероятно, некоторый приработок. Все эти «если бы да кабы» перечислены здесь в порядке уменьшения значимости, и слишком задерживаться на них не стоит.
Кто в нашем мире, где известность — это пропуск на Олимп, не хотел бы так близко подойти к славе? Отрицать это желание было бы лукавством. Ведь мало что может быть чудеснее, чем переживать мгновение, когда то, что было окутано тенью, вдруг освещается, омывается золотыми лучами, а долгие годы изнурительного труда и безвестности обретают смысл в глазах людей. Но по дороге к грядущему мы движемся спиной вперед, и невозможно угадать, случится ли это и когда. И как. И почему.
* * *
Причины, по которым я тогда отказалась, — я все их отлично помню. Все они были вескими, и с тех пор ни одна никуда не делась. И все же теперь я пыталась повернуть время вспять и выбить этот заказ, и поднимала старые контакты, и снова высылала агентам и издателям примеры своих переводов. Я знала, что это нагло, как знала я и то, что, даже если я теперь вскочу в последний вагон уходящего поезда, мне не достанется и доли того восторга, который я бы испытала, если бы просто согласилась на перевод, когда мне его предлагали, а через много лет проснулась от звуков Национального общественного радио, где медовый голос сообщал бы новость о триумфе Светланы.
* * *
Вскоре я узнала, что те книги Алексиевич, которые ранее не выходили на английском, отданы в работу известному переводческому тандему (муж-американец и русская жена). Из-под пера этой пары вышли новые переводы многих произведений русской литературы: Толстой, Достоевский и Чехов, уже переведенные бессчетное количество раз, были только самыми известными из писателей, над которыми пара успела поработать.
Муж рассказывал о своем методе работы в прессе. Он работает с подстрочником, который делает жена (по поводу того, знает ли он сам русский язык, говорят разное, и этот вопрос, кажется, вызывает у них обоих некоторое напряжение). Он сравнивает ее текст с более ранними переводами того же произведения, потому что иначе, по его словам, разобраться в подстрочнике невозможно. Муж вычищает текст жены, чтобы, как он сказал на одной своей открытой лекции, которую я посетила, сделать его «более литературным». Не исключено, что в результате мы получаем все самое худшее: слишком близкий к тексту перевод, к тому же приглаженный человеком, который если и представляет себе оригинал, то очень смутно.
Итоговый текст частично основан на предыдущих переводах, а частично на сыром переводе жены. Таким способом еще можно было бы работать с Толстым, Достоевским и другими гигантами, переведенными уже много раз, хотя в целом этот прием неумолимо напоминает хитрость, к которой прибегали целые поколения школьников, пытаясь одолеть латынь и греческий: вместо того, чтобы переводить тексты с оригинала, они использовали подстрочник как шпаргалку. Меня же никак не оставляет вопрос, что может дать такой подход в работе с текстами Алексиевич, которые написаны современным языком на основе устной речи, совершенно не похожи ни на что, с чем супруги-переводчики сталкивались до сих пор, и, что немаловажно, ранее не переводились. Как муж-американец будет разбираться в текстах русской жены, если он сам открыто признает их непонятными, а их смысл невозможно прояснить с помощью предыдущих переводов? Переделать перевод они могут, а просто перевести?
* * *
Теперь я проглатываю все пять книг Алексиевич залпом, одну за другой, не отрываясь. Мне никогда в жизни не приходилось читать столько книг на русском за раз, и чем больше я читаю, тем больше мне хочется. Я живу ими, они помогают мне преодолеть день на работе, они держат меня на плаву, когда не хватает дыхания. Страницу за страницей я поглощаю их за едой и в метро, в ванной и в постели. Поразительна способность Алексиевич перенести читателя к людям и событиям, от которых он в обычной жизни бесконечно далек. Я читаю эти книги несколько недель, и в это время они составляют всю суть моего существования, хотя, если смотреть со стороны, их содержание едва ли имеет ко мне какое-то отношение.
И правда, что общего у меня с матерью афганского ветерана, который вернулся настолько искалеченным психически, что ей приходится покупать ему проституток и даже стать, как она деликатно говорит, его подругой на ночь? Впоследствии он убивает человека мясным топориком с ее же кухни, прямо как Раскольников, и если когда-то она годами ждала его домой с войны, то теперь ездит за много километров навещать его, сидящего за решеткой.
А с советскими патриотами, которые любят Сталина и рассказывают на вездесущий диктофон Алексиевич, как оплакивают падение коммунизма, как по-прежнему каждую осень празднуют годовщину Октябрьской революции, и тут же, без всякого перехода, вспоминают, как их били в подвалах КГБ, как они неделями, месяцами по этапу добирались в далекие лагеря, стоя на ногах в набитых вагонах для скота с переполненным ведром в углу вместо уборной, как один потерял в лагерях жену, другой отца, третий — десять, двадцать лет собственной жизни и, что, пожалуй, страшнее всего, как некоторые из них вынужденно превратились из жертв в палачей?
Один из собеседников Светланы терпел от советского государства побои, сидел в тюрьме, по вине СССР овдовел (позже и он сам, и — посмертно — его жена были реабилитированы), но через двадцать лет после того, как Советский Союз пошел прахом, завещал квартиру доживающей свои дни Коммунистической партии.
* * *
Талант Алексиевич остается невидимым, как того требует жанр. Это не ее слова, не ее стиль и персонажи. Благодаря ее дару люди открываются ей, но из самого текста непонятно, как она этого достигает. Почему перед ней изливают то, что обычно держат при себе и о чем прежде не рассказывали никому другому? Она извлекает правду настолько искусно, что герою самому становится не по себе от того, что ему, оказывается, известно. Были люди, которые преследовали Светлану в суде за клевету и при этом признавали, что их слова переданы в книгах верно.
У мастерства Алексиевич есть и другие секреты. Как она решает, что оставить в тексте, а что опустить? Что войдет в финальную версию, а что будет вырезано? Как располагает разделы и рассказчиков, как монтирует и режиссирует материал? Ответы остаются за пределами книги.
Некоторых волнует вопрос, можно ли считать книги Светланы Алексиевич искусством. Я знаю только одно: они захватывают так, что это трудно вынести, а истории, которые она вытаскивает на свет и представляет читателю, гораздо актуальнее большинства современных художественных произведений. Каждый раз, закрывая ее книгу, я думаю: да, может быть, правы ее противники, не нужно было давать ей Нобелевскую премию по литературе. Может быть, она должна была получить премию мира.
* * *
Как-то давно мне встретилось размышление одного литературного критика — теперь мне не найти источник, но пусть это будет, допустим, Эдмунд Уилсон (потому что он самостоятельно научился читать по-русски): он утверждал, что есть три причины, по которым каждому изучающему русский и владеющему им на среднем уровне стоило бы осилить «Войну и мир» в оригинале. Во-первых, сказал этот критик, это хорошее упражнение, потому что простой и ясный язык Толстого доступен для понимания даже в первые годы занятий; во-вторых, потому что роман изобилует вставками, как Толстой пишет в самом начале книги, «на том изысканном французском языке, на котором не только говорили, но и думали наши деды», и эти вставки позволяют утомленной читательнице отдохнуть от русского текста; и, наконец, потому что книга такая длинная, что, когда читательница доберется до конца, ее знание русского языка существенно вырастет. (Объемистые эпизоды на русском, перемежающиеся более короткими вставками на французском, и все это длится, длится, и вот наконец достигнут весьма существенный уровень русского. Что ж, это напоминает сверхкраткое описание моей собственной жизни.)
Может быть, пять книг Алексиевич и есть моя «Война и мир», хотя одни говорят, что это не русская литература (ведь Светлана родом из Беларуси), а другие — что и вовсе не литература. Этот марафон стал очередным этапом моего похода к таинственному сердцу русской классики, в который я отправилась около трех десятков лет назад, экипированная одним лишь безграничным оптимизмом и упорством. С тех пор русская литература вечно маячит передо мной где-то вдали, как мираж. Бывает, она из года в год не приближается ни на шаг, а потом в одночасье вырастает рядом, заполнив собой весь небосклон.
Марафоном с Алексиевич отмечен и определенный отрезок моего собственного извилистого писательского пути. Между ее и своими произведениями я сделала выбор в пользу своих, а не это ли и требуется от творческого человека — жертвуя всем, чем можно, давать дорогу собственной работе? Если где-то есть карта, по которой можно проследить мой маршрут, — тут я представляю себе старинный свиток, тускнеющий на границе неизведанных миров, где в языках пламени и клубах дыма, пощелкивая хвостами, возлежат драконы — если есть такая карта, то вот, читатель, перед тобой развернулся ее участок.
Годы идут, копятся утраты. Тут нет ничего удивительного. Это так или иначе происходит со всяким, кто достиг среднего возраста, ведь правда?
Я не была готова лишь к тому, что, борясь с тяжелейшей бедой, пытаясь не пойти ко дну, выбраться на берег, я, сама того не сознавая, навлекла на себя новые утраты. Чтобы выжить, а может быть, лишь замедлить свое угасание — я так никогда и не узнаю, как на самом деле, — я выбрала офисную работу с девяти до пяти и желтую таблетку и тем самым отреклась от сокровища.
Понадобилось еще десять лет, чтобы узнать, чем именно я пожертвовала. Что было бы, скажи я «да» маленькому иллинойсскому издательству, согласись я на перевод, отказавшись от постоянной работы с ее такой соблазнительной, жизненно необходимой мне зарплатой и неизбежными унижениями? Тогда не было бы желтой таблетки, тогда я, возможно, не смогла бы закончить перевод и не дожила бы до того, чтобы увидеть результаты своих трудов и услышать нобелевскую речь Светланы на YouTube.
Едва ли это меня утешает.
© Горький Медиа, 2025 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.