«Альпина нон-фикшн» выпустила книгой цикл лекций по истории русской поэзии, написанных разными авторами и публиковавшихся в течение прошлого года на сайте «Полка». История получилась беспрецедентной по охвату — от древнерусских былин и виршей Смутного времени до стихов 1990-х и нулевых. По просьбе «Горького» Павел Рыбкин поговорил с редактором издания Львом Обориным о том, как оно устроено и кому адресовано, о поворотных поэтических голосах и текстах, о пропущенных именах и наиболее продуктивных линиях развития современной поэзии, а также о том, когда и какого продолжения этой истории стоит ждать.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

— Известно, что «История русской поэзии» вошла в топ продаж издательства «Альпина нон-фикшн» на ярмарке non/fiction в начале декабря. Кто еще в списке?

— Топ продаж издательства, по свидетельству его главного редактора Павла Подкосова, выглядит так: Роберт Сапольски, «Все решено: Жизнь без свободы воли»; Алексей Семихатов, «Сто лет недосказанности. Квантовая механика для всех в 25 эссе» и наша «История русской поэзии». Все, как видите, книги научно-популярные. Мы пропустили вперед точные науки, в том числе одну из главных звезд биологии, но оставили позади, скажем, книги о происхождении любви к еде и о современных интерпретациях древнегреческих мифов.

— Кто основной адресат «Истории русской поэзии»? Например, в аналогичной истории Вадима Баевского, выдержавшей несколько переизданий, сказано четко: «Для учащихся старших классов, а также преподавателей».

— Когда «Полка» только начиналась, мы думали, что ее основной аудиторией будут школьники и студенты. Потом коллеги, которым мы показывали тексты, сказали, что это не обязательно так. Наши тексты оказались подходящими скорее для взрослых людей, которым захотелось вернуться к тому, что им рассказали — или, вернее, не рассказали — в школе, и понять, что же это такое было.

С другой стороны, новая большая история русской поэзии — мечта, которая у меня была уже несколько лет. В голове я представлял себе подробнейший академический многотомник с большим авторским коллективом и даже набросал примерно половину его плана. Где-то на полпути от одной прагматики к другой и расположился наш нынешний курс. Конечно, в нем есть вещи достаточно специальные для неподготовленного читателя — и это не только имена, но и какие-то начала стиховедения, и соображения о литературной социологии. Но все это мы постарались изложить внятно и дружелюбно.

— Традиционно история русской поэзии начинается с Симеона Полоцкого, это вторая половина XVII века, или даже прямо с Кантемира, Тредиаковского и Ломоносова, то есть с 1730-х. Вы начали еще раньше — с былин, покаянных стихов и виршей. Почему?

— В начале работы мы набросали примерную периодизацию и состав тем курса и обсудили с авторами. Впоследствии все немного поменялось: две главы о 1960-х разрослись в три, одна глава о постсоветской поэзии тоже превратилась в три. Что касается первой лекции, нам хотелось понять, с чего все-таки русская поэзия начинается, где граница между древнерусским и русским, где расходятся восточнославянские традиции. Валерий Шубинский, автор этой статьи, предложил свое видение проблемы. Как редактор я, разумеется, говорил с нашими авторами и об именах, и об упомянутых произведениях, но в целом я им вполне доверяю: по XVII и XVIII веку я точно не специалист.

— В книге не обсуждаются вопросы поэтической «иерархии» и «канона». В отношении неподцензурной поэзии даже прямо сказано, что эти вопросы крайне болезненны. Однако в тексте постоянно употребляются оценочные определения типа «важнейший», «один из лучших», «самый крупный», «главный, «влиятельный», «знаменитый», то есть напрямую связанный с реакцией широкого читателя. Нет ли тут противоречия?

— Противоречия нет, и дело тут не в реакции широкого читателя. Например, слово «знаменитый» — достаточно безоценочное, оно говорит о большой известности автора, а вот «один из лучших» уже предполагает, что автор входит в какой-то очерченный вкусами и оценками исследователя круг. Эти эпитеты, возможно, дань публицистичности — не хотелось бы, чтобы книга была похожа на чеховскую «Литературную табель о рангах» или на советский вариант этой табели Эммануила Казакевича, где были перечислены все печатные эпитеты, приложимые к писателям, от «величайший», «великий» и «гениальный» до «не лишенный дарования» и «хорошо знающий быт водников».

Для «широкого читателя», если предположить его существование, вероятно, Есенин более значимый поэт, чем Мандельштам, а Рубцов — чем Сапгир. Для критика и филолога такая картина как минимум спорна — хотя, разумеется, в филологии работает много людей, фанатично считающих «своего» автора лучшим на свете. Что касается среды неподцензурной литературы, лишенной выхода к этому самому широкому читателю, то в ней действительно формировались свои бурные, а иногда, как сейчас сказали бы, токсичные взаимоотношения, со своими «Старик, ты гений!» или пренебрежительным концептуалистским «Да это же печатать можно».

Самая поляризующая фигура здесь — Бродский. При том, что и широкому читателю, и специалисту его значение очевидно, было и есть множество людей, которым хотелось бы сбросить его с пьедестала, отнять у него лавры первого поэта своего времени. И тут во всю эту литературную психологию и социологию входит новая проблема: насколько вообще продуктивно говорить о «величайших» и «самых», если можно говорить о «выдающихся», или о поэтике и этосе целого круга авторов? Для меня это близкая постановка вопроса, а кто-то из наших авторов, обладающий, вероятно, большей критической решительностью, считает, что раздача мест вполне уместна.

— Мы заговорили о ключевых именах, и в «Истории русской поэзии» есть целиком именные главы — «Век Державина», «Век Тютчева и Фета». Почему этот принцип не был распространен на всю книгу?

— Тут я просто продолжу предыдущий ответ. Чем дольше развивалась история русской поэзии, тем более, извините за термин из другой области, многополярной она становилась. В конце XVIII века голос Державина — ведущий, все следующее поколение на него оборачивается. Но уже середина XIX века — это и время Некрасова и его школы, и время Тютчева и Фета. Подходы Некрасова и Фета к поэзии, к вопросу о том, зачем она вообще нужна, малосовместимы, о чем говорят их стихотворные выпады в адрес друг друга. Начало XX века — это и символисты, и футуристы, и акмеисты, и неоклассики. Все они работали в одно время, выступали в одних местах и даже, бывало, печатались в одних альманахах, но рассказывать о них логичнее по отдельности. Иначе — это «век кого»: Блока, Ахматовой, Мандельштама, Хлебникова, Маяковского? И сколько времени длится такой «век»? Современное состояние русской поэзии настолько разнообразно, что любого, даже очень значительного поэта нельзя назначить его иконой, потому что получатся как раз такие истории литературы школьного образца, каких много: от портрета к портрету. В небольших «историях русской поэзии» на этом месте обычно последний портрет — Бродского, а о том, что в то же время были Айги или Кривулин, читателю не расскажут.

— Тем не менее в книге нет «века Пушкина», да и пушкинская плеяда сильно поредела. Например, Николай Языков всего лишь упомянут в примечании, о Вяземском как о поэте — вообще ни слова. Почему? Как объяснить такие зияния?

— Не читавшие книги на этом месте схватятся за сердце: как нет «века Пушкина»?! На самом деле в книге есть две главы об эпохе предромантизма и зрелого романтизма, написанные Алиной Бодровой, где Пушкин, разумеется, занимает центральное место — просто в концепции Бодровой его поэзия помещена в контекст эпохи, ей интересно показать, как поэзия пришла к Пушкину. В этом она следует, например, за Юрием Тыняновым и Олегом Проскуриным. Ну а чтобы отсутствие формулировки «век Пушкина» не воспринималось как зияние, в книге есть отдельная глава, написанная Александром Долининым, об истории и устройстве «Евгения Онегина».

В целом мы хотели создать не словарь персоналий, а рассказ о том, как развивалась и двигалась поэзия. Зияния можно объяснить тем, что, увы, авторы не учли всего, что заслуживало упоминания, и сослаться на всем известный афоризм Козьмы Пруткова: «Никто не обнимет необъятного». Кого-то, конечно, забыли, а кто-то не вписался в авторские концепции. Но тут просто хочется напомнить, что книга как раз и составлена из авторских лекций, эти концепции отражающих.

— В книге сказано, что в представлении массового читателя последний настоящий расцвет поэзии пришелся на 1960-е, но говорится также и о расцвете 1990-х и 2000-х. Есть ли между ними разница? И не в том ли она, что этот второй расцвет — чисто количественный и пишущих стихи больше, чем читающих?

— У нас нет хорошей статистики по поводу того, сколько в действительности человек писало стихи в 1960-е. Ощущение, что сейчас поэтов очень много или даже чересчур много, связано, во-первых, с революцией в коммуникациях и средствах публикации, а во-вторых, с отсутствием цензуры — что можно только приветствовать, даром что цензура прямо у нас на глазах возвращается и принимается за старое. Впечатление о 1960-х как о «последнем расцвете» интересно тем, что оно связано в первую очередь с именами «официальных» шестидесятников, тогда как выдающихся поэтов в это время работало гораздо больше — но они как раз часто остаются за бортом восприятия. Так что идею о центральности 1960-х — или, скажем так, периода с конца 1950-х по середину 1970-х — хочется поддержать на других основаниях, и наша книга во многом этому посвящена.

Я допускаю, что и тот поэтический бум, который характеризовал 1990–2010-е, довольно скоро пройдет фильтрацию временем. Приходилось слышать, что в последних главах книги немного рябит в глазах от имен. На нынешнем отрезке все эти поэты кажутся по-разному значимыми, без них картина неполна. А время неизбежно картину сглаживает и упрощает. Чтобы отнять у него побольше незаслуженно забытых авторов, нужна многотомная академическая история русской поэзии. И если бы наша книга стала первым шагом в этом направлении, я был бы счастлив.

— Историк и теоретик литературы Гвидо Маццони в книге «О современной поэзии» первым ее текстом называет стихотворение Джакомо Леопарди L’Infinito 1819 года. Существует ли такой поворотный текст в русской поэзии? Если нет, то какие стихи ближе всего к такому статусу?

— Среди краеугольных, поворотных текстов в истории русской поэзии можно назвать «Фелицу» Державина, «Невыразимое» Жуковского, «Стихи, сочиненные ночью во время бессоницы» и «Евгения Онегина» Пушкина, Silentium! Тютчева, «Еду ли ночью по улице темной...» Некрасова, «Каменщика» Брюсова, «Облако в штанах» Маяковского, «Дыр бул щыл» Крученых, «Поэму лестницы» и «Поэму горы» Цветаевой, «Обезьяну» Ходасевича, «Нашедшего подкову» и «Стихи о неизвестном солдате» Мандельштама, «Дирижабли» Парщикова, «Стихи о первой чеченской кампании» Сухотина... Самые ли это великие стихи на русском? Не обязательно. Мне ближе мысль о поворотных голосах, чем о поворотных текстах. Одному тексту редко под силу что-то радикально повернуть, а вот их сумме, в том числе у одного автора, это удается чаще. Вполне можно говорить, впрочем, и о поворотных сборниках — от «Опытов в стихах и прозе» Батюшкова до «Дорогих сирот,» Гронаса.

— Можно ли сказать, что ситуация трех ветвей поэзии — официальной, неподцензурной и эмигрантской, — потерявшая актуальность с распадом СССР, сегодня снова возрождается? И можно ли представить себе вообще всю историю русской поэзии в виде истории расколов?

— Мне представляется, что пока что ситуация сопоставима скорее с началом 1920-х: гипотетические ветви пока что взаимопроницаемы, подполья еще не образовалось, ну или оно так хорошо законспирировано, что мы о нем не знаем, — правда, история литературы подсказывает, что так не бывает. Нельзя говорить об официальной поэзии в советском смысле: там существовали официозные чины из Союза писателей СССР, существовали Твардовский с Берггольц и Тарковский со Слуцким, да и Ксения Некрасова печаталась вполне официально. Сейчас есть зет-поэты. В подавляющем большинстве случаев это люди исключительно неталантливые, и ровно поэтому они стремятся занять место официоза, слиться с государством, диктовать повестку дубинкой, раз не получается идеями. В советском опыте им отдаленно соответствует Российская ассоциация пролетарских писателей, или РАПП, которая закончила очень печально.

Что касается расколов — это был бы продуктивный взгляд на историю русской поэзии. За что поколение «архивных юношей» настороженно относилось к Пушкину? Что стояло за множеством манифестов модернистских групп? Как для Ахматовой оказался принципиальным вопрос о не-эмиграции? Почему неофициальные шестидесятники презирали официальных? Как советская поэзия манифестировала несогласие (об этом есть очень интересная статья Сергея Завьялова)? Как почвенники стремились утвердить свой канон? Почему, наконец, до сих пор идеологизируется вопрос о верлибре? Ну а филология и история литературы тем и занимаются, чтобы этот антагонизм размещать внутри своих эпох, видеть в нем разные ответы на проблемы.

— Какие линии в современной поэзии кажутся вам наиболее продуктивными и почему? Например, станет ли мейнстримом, если уже не стала, политическая поэзия?

— Политическое измерение у поэзии есть более-менее всегда, по крайней мере в эпоху модерна. Но еще в середине XIX века возникло отчетливое социальное направление. Сегодняшняя политическая поэзия довольно разная — от интеллектуальных аллюзий и иносказаний до документальной поэзии, по сути оформляющей чужое высказывание как поэтическое и политическое, или манифестарной поэзии «прямого действия». Все эти способы говорения пытаются работать с насущной катастрофой — войной.

Бессубъектная лирика, казавшаяся восемь-девять лет назад главной новацией, сохранилась, но отчасти слилась с политизированной лирикой или обратилась к объективистским экспериментам, как у Владимира Ермолаева или Артема Верле, отчасти же ушла в метафизическое сгущение, так что чуть ли не более важным именем, чем Аркадий Драгомощенко, здесь стал Михаил Еремин, а из ныне живущих авторов можно назвать Александру Цибулю и Анну Родионову.

Такие поэты, как Евгения Суслова, Анна Гринка и Алексей Порвин, напротив, стали возвращаться к сложному субъекту, одновременно осмысляя потенции архаики в сегодняшней катастрофической ситуации и налаживая коммуникации с будущим, в том числе технотронным, цифровым.

Нарративная поэзия, кажется, немного заглохла. Сюжет в прозаическом смысле перестает быть интересен — так происходит и у популярных авторов, с традиционной просодией, таких как Вера Полозкова или Дана Сидерос: они работают со структурированным, но отчетливо лирическим, ситуативным высказыванием. Неоклассика, или, вернее, постакмеизм, думаю, еще принесет сюрпризы. Я вижу здесь потенциал сращения ее с новым метареализмом; будучи внимательна к форме, к звуку, к текучести, неоклассика естественным образом подходит для разговора об экологии, о взаимоотношениях элементов мира.

Вполне серьезно можно говорить о вирд-поэзии. Может быть, этому термину и не суждена долгая жизнь, но сейчас он, по-моему, хорошо описывает происходящее и внятно обозначает параллель с вирд-прозой, философски фундированной, «подрывной» фантастикой. Вирд максимально нестатично воплощает бурление поэтического эксперимента, взрывающуюся колбу: тут и политическое, и формотворческое, и фантастическое, и общение с технологией, и дизайн текста. Герчиков, Лисин, Железниково, Недеогло, Суркова и еще много кто — это в первую очередь очень интересно.

— Как бы вы сами обозначили ключевые достоинства и недостатки «Истории русской поэзии»? И если уже готовится допечатка или второе издание, то что планируется поменять?

— Очевидное достоинство: мы смогли обобщить очень большой материал, впервые за очень долгое время предложить комплексный подход к громадному периоду словесности, часть которого вообще никогда таким образом и в таком объеме не обобщалась. Мы смогли внятно и не занудно обо всем этом рассказать. Всякое обобщение влечет за собой недостаток — уже отмеченное отсутствие каких-то авторов. Но в порядке противовеса можно сказать, что все эти лекции написаны разными людьми с разным представлением о том, как говорить о поэзии. В итоге у нас есть case study, как у Александра Долинина, есть пристальный взгляд на обычно замалчиваемый феномен (официальная позднесоветская поэзия — лекция Александра Архангельского*Признан властями РФ иноагентом.), авторская концепция целой эпохи у Алины Бодровой, анализы ключевых текстов символизма у Дины Магомедовой, «строгие суждения» (strong opinions) Валерия Шубинского, моя попытка систематизации современного материала. Темп этих лекций разный. Если бы кто-то писал такую книгу один (лично мне, думаю, это не под силу), она была бы однороднее темперированной, но, вероятно, более монотонной. А сейчас этого нет, и мне нравится, что она разная. Это проявление разных темпераментов в филологии и критике.

В допечатку этого издания уже внесены кое-какие небольшие поправки, в частности добавлено несколько имен. Но если будет полноценное второе издание, переработанное, то, да, я думаю, стоит уделить больше внимания и золотому веку (и тогда будет больше и Пушкина, и Вяземского — да и, скажем, Надежде Тепловой найдется место), и поэзии эмиграции, особенно второй волны. Осталось ощущение, что она в нашем изложении несколько скомкана, а это несправедливо. Другое дело, что о многих авторах — в основном третьей волны — мы пишем не в контексте эмиграции, а просто в контексте их вклада поэзию, которая в конце XX века сошлась в большую картину. Ну а будущее этой картины нам всем только предстоит увидеть.