Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Великую Отечественную старшие Чуковские встретили в Переделкине. И хотя сам день начала войны оказался для всех неожиданностью, соответствующее настроение висело в воздухе еще с финской кампании. И не только в воздухе. Военная тема уже не первый год присутствовала, например, в детской литературе, и Корней Иванович успел насочинять для детей военных загадок про подводные лодки, самолеты-истребители, парашютистов и танки.
С тяжелым топотом навстречу пулеметам,
Железные слоны бежали по болотам,
Ломая на бегу деревья и кусты,
И стены, и столбы, и башни, и мосты, —
И ринулись вперед, на вражеские пушки,
И разбросали их, как детские хлопушки…
В послевоенные годы Чуковский эти загадки не включал в свои сборники.
С началом военных действий сыновья Корнея Ивановича уходят на фронт, причем младший, Борис, имея бронь, идет в ополчение. Осенью того же года Боба погиб, возвращаясь из разведки под Можайском.
Родные узнали об этом далеко не сразу.
Старшую дочь, недавно перенесшую тяжелую операцию, Корней Иванович отправляет в эвакуацию, в Чистополь. Рядом с Лидией Корнеевной — дочь Люша и племянник Женя, сын Бориса.
Почти шестидесятилетний Корней Чуковский начинает активно сотрудничать с Советским информационным бюро: пишет статьи для радио, сочиняет сценарии и стихи, делает обзоры и переводы для иностранных редакций.
В августе Корней Иванович отправляет дочери в Чистополь несколько писем. В них он непременно заводит речь и о Переделкине, где никакой тишины давно нет, где на писательских огородах роют траншеи, а рядом с дачами вот-вот поставят зенитки.
Вот начало одного из первых августовских посланий:
«Дорогая Лида! В Переделкине мы почти не бываем: там очень большая пальба. В Москве по ночам — тяжко. <...> Во всем этом для меня самое тягостное — не спать. Во мне нет никакого страха, смерть меня не страшит, но сердце устало от бессонниц. Впрочем, случается, что после бомбежки я сплю часа 2 или 3. Мама совсем извелась. Она только и думает о тебе, о Люше, о Марине, о Гуле, о Коле, о Бобе...»
В другом письме, написанном в эти же дни, Чуковский благодарно упоминает своего переделкинского соседа по улице Серафимовича, прозаика Леонида Леонова, который тоже выехал в Чистополь: «Поговори с милым Леоновым. Мы делили здесь с ним тоску переделкинскую...»
Спустя пару недель, Корней Иванович снова возвращается к переделкинской теме:
«Мы живем в Переделкине. К бомбежке совершенно привыкли. В убежище давно не ходим. Я научился спать после бомбежки, а это самое главное. Работаю на радио. Это дает средства на жизнь... Но на отъезд денег нет. Если придется с мамой уехать, мы уедем с пустыми руками. Я продал книги...»
И — ниже — очень важные для тех дней «эпистолярные советы», причем видно, что это письмо складывалось не в один день: «...Как живете Вы? Напиши подробно. Чтобы письмо дошло, нужно начинать его словами „Мы живем отлично, радуемся счастливой жизни, но...“ и дальнейшее любого содержания. Так делает Боба, все его письма доходят. Я почти ничего не работаю. Потерял аппетит к работе. Но, может быть, это временно...»
И — тут же — о госпитале, обустроенном по соседству с дачей Чуковского, в детском санатории (бывшей усадьбе славянофила Юрия Самарина): «...возле нас госпиталь, полный раненых, очень милых, с которыми я познакомился».
Знакомства с ранеными бойцами он тут же превращал в статьи для Совинформбюро, догадываясь, что эти писания оказываются его скромным личным вкладом в поддержание чьего-то духа и воли к победе. «...Если бы нужно было определить одним словом то чувство, которое выносишь из этого госпиталя, я сказал бы: чувство оптимизма. У этих людей нет ни тени сомнения в том, что они победят. Залечив раны, они, в огромном своем большинстве, снова уйдут на фронт — мужественные, простодушные, несокрушимо-спокойные, сплоченные люди, готовые отдать свою жизнь, чтобы спасти родину и все человечество от тирании озверелого врага» («Госпиталь № 11»).
До эвакуации самого Корнея Ивановича в Узбекистан оставалось совсем немного.
В свои осенние письма 1941 года Чуковский непременно вкрапляет полувоенные «переделкинские картины». Они состоят главным образом из осторожного описания канонад («настроение у нас оптимистическое, бомбежки нам не мешают жить»), перемежаемых сообщениями о богатых ягодных урожаях...
«Живем в Переделкине, где сейчас чудесно: много малины, солнца. Там же живут: Катаев, Всеволод Иванов, Афиногенов, Панферов. Мы никуда не собираемся, т. к. здесь мы полезнее всем вам — и детям и внукам». Так в начале сентября, он пишет сыну.
А в конце того же месяца, в ночном послании к Лиде, сообщив, что закончил статью «Книги и бомбы» (в американскую прессу, о Библиотеке иностранной литературы), — неожиданно сравнивает свое загородное бытие с памятным отрезком истории: «...Идет дождь. Всюду мутно. И все же в Переделкине лучше, чем в городе. Можно топить печи (в городе не топят). Вообще обстановка сильно напоминает 1917 год...»
Тем временем немцы все ближе и ближе подступают к столице. Очень скоро на письмах Чуковского появится непривычный для него топоним: Ташкент.
Но прежде чем он появится, в полувоенном Переделкине случится одно удивительное событие, которое не нашло своего отражения ни в дневнике Чуковского, ни в его письмах. «След» остался лишь в небольшом эссеистическом предисловии и на кинопленке.
В 1960-е годы, готовя вместе с любимой внучкой Еленой свой легендарный альманах «Чукоккала» к печати, Корней Иванович написал к этому будущему изданию изящное (и почти художественное) вступление, где неожиданно вспомнил дни своей эвакуации из Подмосковья в Среднюю Азию.
Это воспоминание было связано с судьбой его уникального рукописного детища.
Когда в 1968 году кинорежиссер Марианна Таврог снимала — с участием Корнея Ивановича — документальный фильм «Чукоккала» (главный герой картины, увы, не дожил до премьеры), писатель пересказал это свое вступление к будущему изданию альманаха и перед кинокамерой. Эпизод вошел в фильм.
Давайте откроем это вступление и мы:
«...В 1941 году я жил (как и теперь) под Москвой — в Переделкине. На Москву надвигались фашисты. Среди тысяч неотложных забот я забыл и думать про Чукоккалу. Лишь за десять минут до отъезда, поспешно вытащив ее из комода, в котором она сохранялась, я обернул ее несколькими клочками клеенки и решил закопать под знакомой березой в лесу. Сил у меня было мало, земля была мерзлая, лопата плохая, и я мог выкопать лишь неглубокую ямку. Уложил туда Чукоккалу, засыпал ее комьями глины и, даже не успев притоптать их как следует, был вынужден мчаться без оглядки в Москву. Но эвакуация была отложена на день, и я решил снова побывать в Переделкине, чтобы захватить кое-какие книги и рукописи. Добраться туда было трудно, и я лишь к вечеру очутился в покинутом доме. Тоскливо постояв у полок с книгами, с которыми мне не суждено было свидеться снова, я решил попрощаться с соседским сторожем и с его годовалым сынишкой Колькой. Колька был, как всегда, прелестен, я уходил от него с размягченной душой — и вдруг на лавке, на которой обычно стояло ведро, увидел мою Чукоккалу. Оказывается, сторож, подсмотрев, как я закапываю под березой какой-то увесистый сверток, решил, что там червонцы или драгоценные камни, и тотчас же после моего отъезда поспешил завладеть ими. В поисках брильянтов (или денег) он оторвал от Чукоккалы переплет и раскрошил ее всю.
Можно представить себе, с какой бешеной яростью он шваркнул ее об пол, когда убедился, что в ней нет ничего, кроме каких-то стихов и рисунков (хотя стихи эти написаны Блоком, Буниным, Мандельштамом, Маяковским, а рисунки сделаны Репиным, Добужинским, Анненковым).
Конечно, через день или два он выбросил бы весь том на помойку, вытащив из него предварительно несколько листочков папиросной бумаги, которые были вклеены туда для прокладки между рисунками...
Я взял Чукоккалу и вышел из комнаты. Чукоккала была так исковеркана, что, несмотря на все мои попытки снова склеить и сшить ее, она так и осталась истерзанной...»
К слову сказать, Корней Иванович так никогда и не увидел своей «Чукоккалы» в виде книги, успев предсказать в письме к одному из читателей, что альманах выйдет в свет, скорее всего, году в 1979-м, до которого — цитата — «я вряд ли доживу».
Удивительно, но, покалеченное цензурой, первое книгоиздание рукописного альманаха «Чукоккала» вышло в свет именно в 1979-м...
Прибавим, что сотрудники переделкинского дома-музея Корнея Чуковского и сегодня пытаются отгадать, под какой именно «знакомой березой» была в 1942 году на некоторое время погребена легендарная «Чукоккала».
* * *
Первого апреля 1942 года Чуковскому исполнилось шестьдесят лет.
Он — в Ташкенте, в убогой комнате с поломанным умывальником и расшатанной кроватью. Проснувшись засветло, берет в руку перо и открывает тетрадь дневника.
В эти дни он пытается сочинить военную сказку «Одолеем Бармалея», еще не зная, что через три года об этой сказке напишут в главной газете страны. Пространный отзыв будет называться «Пошлая и вредная стряпня Чуковского», и Сталин в те дни лично вычеркнет Чуковского из перечня претендентов на премию его имени...
«1/IV. День рождения. Ровно LХ лет. Ташкент. Цветет урюк. Прохладно. Раннее утро. Чирикают птицы. Будет жаркий день.
Подарки у меня ко дню рождения такие. Боба пропал без вести. Последнее письмо от него — от 4 октября прошлого года из-под Вязьмы. Коля — в Ленинграде. С поврежденной ногой, на самом опасном фронте. Коля — стал бездомным: его квартиру разбомбили. У меня, очевидно, сгорела в Переделкине вся моя дача — со всей библиотекой, которую я собирал всю жизнь. И с такими картами на руках я должен писать веселую победную сказку...»
К счастью, подмосковный дом Чуковского не сгорел.
Но через год в Переделкине Корнею Ивановичу, который еще будет проводить на своем лесном участке знаменитые костровые праздники «Здравствуй, лето!» и «Прощай, лето!», довелось увидеть самый ужасный дачный костер в своей жизни.
Деревенские дети сжигали книги из его домашней библиотеки.
На дворе стояло лето 1943-го, Корней Иванович в те дни читал по московским концертным залам и клубам своего «Одолеем Бармалея» и день за днем писал заветную книгу о Чехове.
«24/VII. Был вчера в Переделкине — впервые за все лето. С невыразимым ужасом увидел, что вся моя библиотека разграблена. От немногих оставшихся книг оторваны переплеты. Разрознена, расхищена „Некрасовиана“, собрание сочинений Джонсона, все мои детские книги, тысячи английских, библиотека эссеистов, письма моих детей, Марии Борисовны ко мне, мои к ней — составляют наст на полу, по которому ходят. Уже уезжая, я увидел в лесу костер. Меня потянуло к детям, которые сидели у костра. — Постойте, куда же вы? — Но они разбежались. Я подошел и увидел: горят английские книги и между прочим — любимая моя американская детская „Think of it“ и номера „Детской литературы“. И я подумал, какой это гротеск, что дети, те, которым я отдал столько любви, жгут у меня на глазах те книги, которыми я хотел бы служить им...»
Удивительно, но в конце 1942-го, параллельно сугубо военной сказке «Одолеем Бармалея» он задумывает еще одну историю для детей — о дачных приключениях человечка по имени Шендер Мендер.
В победном году этот отважный и хвастливый человечек получит имя Бибигона и, действительно, поселится на переделкинской даче Корнея Ивановича.
Но не станем торопить события.
В 1944-м «переделкинский след» появился в дневнике Чуковского только осенью:
«Сентябрь 15. В Переделкине. Гулял вечером с Валентином Катаевым.
Ничего не пишу (первый раз в жизни!), читаю без конца и без интереса. Первый раз в жизни — никакого аппетита к работе. Вожу тачки с перегноем для малины и земляники, утомляю себя до бессонницы, до расширения сердца, но это приятнее для меня всего остального. Был у меня Павленко — хочет обновить журнал „Октябрь“...»
Интересно, что через полтора месяца Корней Иванович простодушно обмолвится в своем дневнике о том, как просоветский писатель Петр Павленко по-соседски дал ему почитать скандальную эмигрантскую книжку «Жоржика Иванова» «Петербургские зимы», изданную не где-нибудь, а в Париже.
Сумбурные воспоминания Георгия Иванова о Серебряном веке, в которых выдумка круто перемешана с реальностью, Чуковский деликатно поименует в своем дневнике «записками о первых годах революции».
В те же дни другой переделкинский сосед Чуковского, прозаик и писательский секретарь Александр Фадеев, сообщил Корнею Ивановичу о своем впечатлении от какого-то его произведения, написанного, судя по всему, в Переделкине:
«...Ему понравились мои „ленинградские дети“, которых я написал с маху, без помарки, даже не заметив».
Что это за «дети» такие? И где про них прочитал Фадеев — в газете, в журнале?
Попробуем сопоставить даты и факты.
В начале года была окончательно снята ленинградская блокада, пригородные военные операции длились до осени (в сентябре наши войска взяли остров Гогланд в Финском заливе). Весь год газеты писали о блокадной эпопее.
Об этих драматических и героических ленинградских днях понемногу начинали писать и литераторы (старший сын Чуковского, прошедший фронтовое испытание блокадой, принимается в 1946-м за роман «Балтийское небо»).
Не обошел этой темы и Корней Чуковский. И к какому сюжету он обратился в 1944 году, догадаться несложно.
Выпустивший за время работы в эвакуации свидетельский сборник «Дети и война» (Ташкент, 1942) Чуковский написал стихотворение о переживших блокаду детях. Точнее, он написал свое поэтическое обращение к ним, более чем «предсказательное»: с попыткой заглянуть в отдаленное будущее (находящееся ныне совсем рядом с нами).
Корней Иванович назвал и дату этого скорого будущего: 2024 год. Сбудется ли оно?
Стихотворение называлось «Ленинградским детям».
Оно было опубликовано 25 ноября 1944-го в «Литературной газете», которая с 1934 года значилась органом правления Союза писателей СССР и еженедельно ложилась на столы писательского начальства.
Именно эти, написанные «с маху и без помарки», «ленинградские дети» очень понравились писателю и секретарю СП СССР Александру Фадееву.
Дневниковая запись о впечатлении соседа Чуковского по Переделкину день в день совпадает с выходом из печати свежего номера «Литературки». До сегодняшнего дня это поразительное стихотворение не вошло ни в одну книгу Чуковского, его нет и в 15-томном собрании сочинений, изданном в новом веке.
Промчатся над вами
Года за годами,
И станете вы старичками.
Теперь белобрысые вы,
Молодые,
А будете лысые вы
И седые.
И даже у маленькой Татки
Когда-нибудь будут внучатки,
И Татка наденет большие очки
И будет вязать своим внукам перчатки,
И даже двухлетнему Пете
Будет когда-нибудь семьдесят лет,
И все дети, все дети на свете
Будут называть его: дед.
И до пояса будет тогда
Седая его борода.
Так вот, когда станете вы старичками
С такими большими очками,
И чтоб размять свои старые кости,
Пойдете куда-нибудь в гости, —
(Ну, скажем, возьмете внучонка Николку
И поведете на елку),
Или тогда же,
— в две тысячи двадцать четвертом году —
На лавочку сядете в Летнем саду.
Или не в Летнем саду, а в каком-нибудь
маленьком скверике
В Новой Зеландии или в Америке, —
Всюду, куда б ни заехали вы,
всюду, везде, одинаково,
Жители Праги, Гааги, Парижа, Чикаго и Кракова —
На вас молчаливо укажут
И тихо, почтительно скажут:
«Он был в Ленинграде… во время осады…
В те годы… вы знаете… в годы блокады».
И снимут пред вами шляпы.
После победы эти стихи перепечатает и «Мурзилка», но премьерная публикация, как видим, состоялась еще во время войны и более чем во «взрослом» издании.
* * *
Пришла победа. В середине лета 1945-го Переделкино для Чуковских остается тем, чем оно и должно быть, — загородной дачей. И Корней Иванович записывает в своем дневнике:
«Переехали всей семьей в Переделкино. На грузовике. Чудесно. Люша приладила новый гамак. Начал писать сказку о Бибигоне — последнюю сказку моей жизни».
Упомянутая здесь Люша (Елена), младшая внучка и будущая наследница Корнея Ивановича, окажется вместе с другой внучкой Татой (Натальей) персонажем будущей сказки, — первые главы которой напечатает в конце 1945 года «Мурзилка».
Заметим еще, что «Бибигон» — единственная сказка, написанная переделкинским «дедушкой Корнеем», ведь все «мойдодыры» и «мухи-цокотухи» сочинялись, когда писателю было около сорока лет или чуть-чуть побольше. Это самое последнее большое произведение Корнея Чуковского для детей будет печататься с картинками Владимира Конашевича. Впоследствии именно он станет главным иллюстратором сказки, в которой щедро перемешана поэзия и проза.
«Бибигон» — сугубо «загородная» вещь: действие разворачивается в даче и на садовом участке. Мало того: в первой же фразе «Бибигона» (кажется, впервые в отечественной литературе) был обозначен знаменитый литературный топоним.
«Я живу на даче в Переделкине. Это недалеко от Москвы...»
И хотя «Бибигон» впоследствии подвергался существенным правкам (и после десятилетнего замалчивания вышел в 1956 году не вполне похожим на публикацию в «Мурзилке»), этот зачин — о месте и местности проживания автора сказки — никогда не менялся и не исчезал.
Сегодня приключения Бибигона публикуются в последней редакции, где о маленьком человечке речь заходит буквально в третьем же предложении. «...Вместе со мною живет крохотный лилипут, мальчик с пальчик, которого зовут Бибигон. Откуда он пришел, я не знаю...»
Совсем не так было в 1945-м.
И, раз уж мы пообещали, давайте прочитаем старое начало «Бибигона», где действовала домашняя собака Альфа, которая нашла человечка в переделкинской зелени.
«Я живу на даче в Переделкине. Это недалеко от Москвы.
Со мною живут мои внуки и внучки.
Как-то ночью, когда все уже спали, я услышал, что лает Альфа.
Альфа — наша старая собака. Лаяла она так бешено и громко, будто на мою дачу напали разбойники.
Я вскочил с постели и выбежал в сад.
Альфа прыгала вокруг какого-то кустика и лаяла на него, как на дикого зверя.
Я подошел ближе и увидел, что в кустике что-то живое; вроде как бы мышь или ящерица.
О нет, это не мышь и не ящерица, а маленький живой человечек. Я и не знал, что такие бывают на свете. Маленький, словно игрушечный! Словно это не человечек, а кукла. И в руке у него крохотная шпага. Он машет этой шпагой во все стороны, будто сражается с сотней врагов.
Альфа лаяла, лаяла — и вдруг завизжала, завыла, заплакала и отскочила в сторону с поджатым хвостом.
Должно быть, он ткнул ее шпагой в нос.
Так ей и надо: сама виновата! Разве можно обижать таких маленьких!..»
Кстати, в летних дневниковых записях 1945-го Корней Иванович впервые обмолвился о своем дачном «птичнике»: «...третьего дня, от неизвестной причины заболели пять моих утят и после страшных мучений трое из них скончались. (Может быть, съели мухомор?) Двое выжили. Хоронили умерших очень торжественно. Женя сделал милую могилку...»
В последней редакции «Бибигона» храбрый и хвастливый человечек сражается с заколдованным индюком Брундуляком, как раз оседлав шустрого утенка, как рысака.
* * *
С конца 1940-х годов семья Чуковских оказывается в Переделкине все чаще и чаще.
Перелистывая третий том дневника (а последнее, наиболее полное его издание составляет как раз три тома), перечитывая письма Чуковского, написанные за последние два десятка лет его жизни, замечаешь, что Чуковский «медленно, но верно» перестает быть москвичом и неуклонно превращается в «человека с древесным именем», как назвал его в своих воспоминаниях поэт Андрей Вознесенский...
Чуковские по-прежнему пользуются дачей как горожане: приезжают в писательский поселок летом, разводят огороды, много гуляют и общаются с соседями. Стремительно растут их внуки, для которых Подмосковье — рай земной, место игр, дружб, приключений.
Читаешь дневник и видишь: Корней Иванович все сильнее привязывается к своей даче.
И все же до тех времен, когда этот дом со своими, очень «чуковскими» комнатами окончательно станет, как однажды выразилась Лидия Корнеевна, «выразительной скорлупой» хозяина, пройдет несколько — очень мучительных, наполненных напряжением — лет. Издания новых литературных трудов будут перемежаться с их очередными шельмованиями и запретами, ежедневная жизнь Чуковского будет течь, как он выразился, «клочковато, в раздребежженном сознании».
А само Переделкино все выпуклее и все разнообразнее проступает в его дневниковых записях — как изображение на мокрой фотобумаге в ванночке с проявителем.
И вот — неделя за неделей, месяц за месяцем — несколько таких «проявлений».
Лето — осень 1946-го:
«Пытаюсь писать книгу „Некрасов как художник“. Природа — прекрасная, спокойная, радостная, напоенная солнцем. Все насаждения Марии Борисовны принялись и растут вовсю...»
«Бальзамины перед окном кухни выше меня чуть не вдвое. В ночь на 19-е к нам пробирался вор: выдавил стекло в двери террасы. Встретил на улице Константина Симонова. Он только что из Парижа, рассказывал о Бунине, о Тэффи, о Ремизове...»
«Третьего дня я был у Пастернака: он пишет роман. Полон творческих сил, но по-прежнему его речь изобилует прелестными невнятными туманностями... Ночью была буря. Сломались бальзамины. Был Леонов. Говорил, что верит в бессмертие души, и рассказывал, как он вызывал тени Суворова и Нельсона. Он строит теплицу — великолепную и весь поглощен ею...»
«Леонов говорит, что всякий раз, когда он проезжает по колдобинам нашей дороги, он думает: почему бы каждому дачевладельцу не засыпать колдобину возле своего участка? Ведь это четыре лопаты!..»
А вот, наконец, в дневнике появляется и знаменитая Неясная поляна — обширное колхозное поле между поселком и старинной церковью с погостом.
...В Переделкине все чаще начинают звучать детские голоса, и транслирует их нам — оттуда, из 1946-го — сам Корней Иванович, да еще с помощью незаметных полуцитат из обожаемых «Крестьянских детей».
«Первый погожий день после убийственной слякоти. Был у меня Алексей Иванович Пантелеев (автор „Республики ШКИД“ — П. К.), и мы пошли с ним на Неясную поляну. За нами увязались веселые дети: Леночка Тренева, Варя Арбузова, Леня Пастернак и еще какие-то — шестилетние, пятилетние, восьмилетние веселой гирляндой — тут драка не драка, игра не игра. Барахтаются, визжат, цепляются — в каком-то широком ритме, который всегда дается детям осенью, в солнечный день, — подарили мне подсолнухов, оборвали для меня всю рябину — и мне вдруг после страшно тяжелой похоронной тоски стало так весело, так по-детски безбрежно и размашисто весело, что, должно быть, Алексей Иванович с изумлением смотрел на этот припадок стариковской резвости».
И далее — «...дождь. Целодневный. С [внуком] Женей в гараже пилили дрова. Только теперь видно, как он окреп за лето. Пилит вовсю. И с каким удовольствием учится рубить. Но стоит мне рассмешить его, и он слабеет от смеха, топор валится у него из рук, он стоит скрюченный — это свойство унаследовано им от меня...»
В город Корней Иванович перебирается только в середине ноября. Сухо сообщает об этом своему дневнику и вдруг пылко благодарит свой трудовой загородный быт как абсолютно живого человека или заботливую женщину:
«С самой нежной благодарностью буду я вспоминать эту комнату, где я ежедневно трудился с 3-4 часов утра — до 5 вечера. Это самая любимая моя комната из всех, в каких я когда-либо жил. Это кресло, этот круглый стол, эта неспорая и вялая — но бесконечно любимая работа, как они помогали мне жить...»
И тихо подсчитывает, что в Переделкине семья прожила в этот раз ровно шесть месяцев, то есть полгода. И как всегда дует на воду: «...боюсь, что это были последние мои переделкинские месяцы».
Знать бы ему тогда, что этих месяцев у него впереди — более двухсот!
* * *
В 1947 году размеренная переделкинская жизнь трагически освещается пожарным пламенем: горит дача Константина Федина (через шесть лет аналогичным образом загорится дача Николая Тихонова).
Дневник Чуковского емко зафиксировал эту катастрофу.
«16 июля. Среда. Вчера у Федина — пожар. Дом сгорел, как коробка спичек. Он — седой и спокойный, не потерял головы. Дора Сергеевна в слезах, растерянная. Я, Лида, Катя — прибежали с ведрами. Воды нет поблизости ни капли. Бегали к Треневым. Больше всего работали Югов, Херсонский и я. Чуть только загорелось, прибежал Чернобай, дворник Фадеева, и пытался похитить чемодан. Федин настиг его и накостылял ему шею. Прибежали деревенские ребята и ободрали все яблони, всю землянику. Лида спасла от них кучу вещей. Я, совершенно не чувствуя старости, носил воду, залил одно загоревшееся дерево. Литфонд показал себя во всей красе: ни багра, ни бочки с водой, ни шланга. Стыд и срам. Пожар заметили так рано, что могли бы потушить 10 ведрами, но их не было...»
Через три года, когда семья попривыкнет к купленной в хозяйство автомашине (и нанятому на автомобильную работу водителю), Чуковский, прощально полюбовавшись природой, в который раз посыплет свои седые волосы воображаемым пеплом.
«Вот и 10 апреля [1950]. Завтра уезжать. Погода изумительная. Каждый день на балконе, залитом солнцем. За весь месяц было два дня тумана, да один день пасмурный и дождливый. <...> Пора идти обедать — сегодня последний день. Завтра — Москва. На старости лет я оказался нищим, у меня нет ни копейки. Машина и Переделкино выпивают у меня всю кровь. Завтра придется начать добывать себе средства — на 69 году труженической жизни. Но — Хоть солдатам тяжело, Между прочим ничего!»
Кстати, насчет солдат.
Судя по дневнику и письмам, к Переделкину военных лет память Корнея Ивановича не возвращалась. Кроме, пожалуй, одного феноменального эпизода.
Как оказалось, в переделкинскую землю Чуковский однажды зарывал не только свой драгоценный рукописный альманах, как в древности зарывали сокровища. Не только хоронил в этой земле объевшихся мухоморами утят. Он... как бы это сказать? Ухитрился закопать у себя на участке... самого Сталина! Точнее — его труды.
Оглядываясь назад, он написал об этом в свои самые последние времена: зимою 1967 года. «Мягкая погода. Сейчас пойду гулять... Очевидно, каждому солдату во время войны выдавалась, кроме ружья и шинели, книга Сталина „Основы ленинизма“. У нас в Переделкине в моей усадьбе стояли солдаты. Потом они ушли на фронт, и каждый из них кинул эту книгу в углу моей комнаты. Было экземпляров 60. Я предложил конторе Городка писателей взять у меня эти книги. Там обещали, но надули. Тогда я ночью, сознавая, что совершаю политическое преступление, засыпал этими бездарными книгами небольшой ров в лесочке и засыпал их глиной. Там они мирно гниют 24 года, — эти священные творения нашего Мао...»
Интересно, где он сейчас, этот «небольшой ров в лесочке», который во время войны, скорее всего, был защитной траншеей?
* * *
К моменту дневниковой записи о захоронении на своем участке теоретических трудов вождя Чуковский уже более десяти лет как перестал быть горожанином.
Образно говоря, он встал на загородный прикол уже насовсем, потому что в феврале 1955 года умерла его престарелая Мария Борисовна, его Маша.
Пятьдесят три года они были вместе: более полувека. Страницы дневника, посвященные прощанию с ней и его последующим покаянным паломничествам на переделкинский погост, где осенью 1969 положат и его самого, — без комка в горле читать невозможно. Возвращаться в Москву Корней Иванович больше не захотел.
Он решил навсегда остаться здесь, в этом доме, где она сказала ему свои последние слова, и где он, до последней минуты, читал ей вслух новую редакцию своего «Бибигона» и маленькую, щемящую повесть Веры Пановой «Спутники»...
Весь свой рабочий архив после смерти жены Чуковский перевез в Переделкино. С этих самых дней — середины 1950 годов — он и стал, как сам говорил, «целодневным» «дачником».
Точнее, помня его профессиональный уклад, — «дачником-многостаночником».