© Горький Медиа, 2025
Константин Митрошенков
30 января 2022

Что такое украинский нацмодернизм

Интервью с Александром Дмитриевым и Галиной Бабак

Недавно в издательстве «Новое литературное обозрение» вышла книга «Атлантида советского нацмодернизма. Формальный метод в Украине (1920-е — начало 1930-х)», посвященная украинскому формализму — направлению, которое активно развивалось в двадцатые годы прошлого века, но потом было полностью забыто. По просьбе «Горького» Константин Митрошенков поговорил с авторами этого исследования, историком Александром Дмитриевым и историком литературы Галиной Бабак, об их книге (

здесь можно ознакомиться с ее фрагментом) и об украинских коллегах Шкловского, Тынянова и Эйхенбаума.

— История формальной теории в Украине — относительно малоизученная тема, по крайней мере, если мы говорим о русскоязычных исследованиях. Расскажите, как вы пришли к ней?

Галина Бабак: Я пришла к этой теме из-за увлечения литературным авангардом — сначала украинским и русским, потом чешским. В магистратуре (в Харькове и в Праге) меня интересовало соотношение модернизма/авангарда/соцреализма в творчестве украинского поэта Миколы Бажана.

Я очень благодарна профессору Александру Кратохвилу, который посоветовал мне заняться «украинским формализмом» в докторантуре Карлова университета. Где-то в 2015 году я познакомилась с Сашей [Александром Дмитриевым. — К. М.] — случайно нашла его статью в интернете, поняла, что мы интересуемся схожими вещами и написала ему. Потом уже были личные встречи и долгие разговоры на общие темы, а в 2019 году я получила от Карлова университета грант на издание книги и предложила Саше сделать эту книгу вместе, поскольку знала, что есть сюжеты, в которых он ориентируется лучше.

Александр Дмитриев: Я занимался изучением русского формализма с довольно непривычного ракурса — как социолог науки — и поэтому изначально был погружен в тему, но все-таки оставался чуть-чуть в стороне. Интересующие меня вопросы — как устроен научный кружок? почему он становится целой школой (или, наоборот, этой участи избегает)? что нужно, чтобы «основать направление»? — предполагают взгляд с птичьего полета, своего рода самоотчуждение, которое на литературном материале блестяще практиковал Виктор Шкловский уже век назад.

Важную роль сыграло то, что я родился и вырос в Украине, когда она еще входила в состав СССР. Если бы в средней школе я не читал Тараса Шевченко, Павла Тычину, Михаила Коцюбинского и других украинских авторов (допущенных в советский канон), то, наверное, меня эта тема так сильно не зацепила бы. И в этом заслуга моих учительниц украинской литературы в Херсоне, городе почти совсем русскоязычном тогда. Но иногда и этого «почти» может хватить (осмелюсь сказать — «к счастью»); язык ведь не задает сам по себе устройство культурного ландшафта.

— Расскажите про название книги. Почему «Атлантида» и почему «нацмодернизм»?

ГБ: Наша с Сашей книга — это попытка заново открыть феномен украинского формализма, который динамично развивался в 1920-е годы, а впоследствии оказался напрочь забыт. Отсюда и Атлантида. «Нацмодернизм» — термин, к которому мы пришли не сразу, он как бы сам логично возник в процессе работы над книгой. Нам было важно отделить украинский национальный проект модернизации, который начал активно развиваться на рубеже XIX — XX веков (и в особенности после 1905 года), от советского, который наложился на уже подготовленную почву. Поэтому понятие «нацмодернизм» мы используем сугубо для рассмотрения художественных, идеологических и культурно-исторических процессов, которые происходили в 1920-х — начале 1930-х годов в Украинской СССР и в некоторых других национальных республиках. Таким образом мы пытаемся показать типологическую схожесть исторических процессов, в которых, конечно, принципиально важное место занимает литература и литературная теория.

АД: Мне нравится эта метафора. Атлантида — это затопленный остров, целый ушедший мир, от которого остались лишь смутные воспоминания. Чтобы исследовать его, нужно глубоко погрузиться под воду, задержать дыхание и не спешить с обобщениями. Слово «погружение» довольно точно описывает наше исследование. Многие тексты, с которыми мы работали, были запрещены в 1930-е годы и помещены в спецхран, из-за чего доступ к ним исследователей был затруднен. В этом заключается важное отличие украинского формализма от русского: если Шкловского, Тынянова и Эйхенбаума начали изучать еще в советский период (стараниями недавно ушедшей Мариэтты Чудаковой в первую очередь), то их украинские коллеги на долгие годы оказались забыты.

Что касается понятия нацмодернизма, то мы выбрали его по аналогии с соцмодернизмом, понятием из области архитектуры и урбанистики. Нас интересовала прочная и неслучайная связь художественного, культурного и литературного модернизма с модерном политическим и социальным.

— Вы не ограничиваетесь литературной теорией, но говорите также о литературе украинского модернизма. В чем отличительные особенности украинского модернизма по сравнению с модернизмом русским/советским?

ГБ: Украинский модернизм часто сравнивают с русским модернизмом. Мне кажется, что это не совсем верная стратегия. Если сравнивать развитие модернизма в России и в Украине, то мы найдем не так уж много точек пересечения. Кроме того, это сравнение в глазах читателя Белого и Блока будет, вероятно, не в пользу украинского модернизма.

Вплоть до конца 1990-х годов среди украинских литературоведов шла дискуссия о том, был ли вообще украинский модернизм и что следует понимать под этим. Здесь важно сказать о пионерских работах Соломии Павлычко (включая ее «Теорию литературы»), в которой она убедительно продемонстрировала, что в Украине был свой модернизм. Украинский модернизм, в отличие от русского, был в меньшей степени институционализирован. Не существовало мощных центров, устойчивых журнальных и издательских предприятий, развитие шло более фрагментарно. Кроме того, украинский модернизм очень неоднороден стилистически. Еще одна важная особенность — в украинском модернизме было очень мало манифестов и программ литературных объединений.

Одним из первых центров украинского модернизма стало сообщество «Молодая муза», существовавшее во Львове с 1906-го по 1909 год. После этого центр литературной жизни переместился в Киев. Там с 1909-го по 1914 год издавался журнал «Украинская хата», в котором важную роль играли критики Микола Евшан и Сриблянский.

Когда мы говорим об украинском модернизме, важно учитывать конкретный исторический контекст. Город Львов, где была основана «Молодая муза», входил в состав Австро-Венгрии, там было сильно польское культурное влияние. Литераторы во Львове ориентировались на аналогичные течения в польской культуре — например, на объединение «Молодая Польша». Поэтому мне кажется, что украинский модернизм правильнее и перспективнее в исследовательском плане сравнивать с модернизмом польским или, скажем, чешским, но не с русским.

АД: Я бы охарактеризовал украинский модернизм как «любительский» в том смысле, что его ключевые фигуры не принадлежали к литературному истеблишменту. Общество воспринимало их как любителей, которые помимо литературы занимаются другими вещами — быть может, более важными и «серьезными». Украинский модернизм не получил широкого признания у местной публики. В отличие от России, здесь не было крупных изданий вроде «Золотого руна», «Весов» или «Аполлона». Все это определяло характерную черту украинского модернизма — его хрупкость, но не слабость.

Для украинского модернизма финальными стали 1918–1920 годы. После революции модернистская литература стала восприниматься как устаревшая. Началась совсем другая история, в которой люди 1910-х годов уже практически не участвовали. Это еще одно отличие от России, где творцы 1910-х годов (Блок, Белый, Замятин и другие) продолжали задавать тон в литературе и после революции.

— Перейдем теперь к формальной теории. Чем был продиктован интерес украинских литературоведов и писателей к русскому формализму?

ГБ: Ну, если очень просто — духом времени и общим историческим прошлым и настоящим. Сложно себе представить, что могло бы быть по-другому, учитывая тесные дружеские и даже родственные контакты. Например, литературовед Иеремия Айзеншток, которому принадлежит очерк «10 лет ОПОЯЗа», был двоюродным братом Шкловского по материнской линии — и одновременно учеником Александра Белецкого, семинары которого он посещал в Харьковском университете начиная с 1912 года. В то же время Белецкий поддерживал дружеские отношения со Шкловским, Эйхенбаумом, Жирмунским, Сакулиным.

В книге мы показываем, что интерес к проблеме формы был характерен для всей модернистской культуры и что изучение этого вопроса началось еще до того, как русские формалисты совершили революцию в области литературы и литературной теории, заявив об автономности литературного ряда. Однако интерес украинских критиков и литературоведов к новым способам анализа формы и технике писательского ремесла, в отличие от интереса их российских коллег, был продиктован еще и внутренними причинами. С одной стороны, они стремились обновить украинскую литературу, сформировать и переосмыслить ее канон, с чем было связано обращение к изучению «параллельных рядов». С другой — они в прямом смысле слова пытались ее «улучшить», то есть научить поэтов и писателей как писать современно. Поэтому все дискуссии о формализме были одновременно и дискуссиями о современности в прямом смысле слова. Украинские исследователи хотели вывести национальную литературу на качественно новый, как им казалось, уровень, модернизировать ее изнутри, сделать «конкурентоспособной» по отношению к русской в первую очередь.

АД: Вероятно, к нашим сюжетам 1910–1930-х очень подходит слово «гибридность». Мы принципиально избегали постколониального словаря (хотя ряд исследователей продуктивно применяют его к российско-украинским отношениям). Я навскидку могу назвать несколько вариантов взаимодействия, относящихся к разным периодам. В годы Гражданской войны, когда в Киев и Одессу хлынуло множество беженцев с севера и произошел всплеск украинского культурного творчества, формализм был модной новинкой. В середине 1920-х годов, в период нэповского равновесия, украинские авторы участвовали в общекультурной конкуренции в рамках советского федерализма. Наконец, в 1930-е годы (когда Шкловский и Эйхенбаум вынуждены были декларировать поворот на «новые пути») в Украине сохранялась приглушенная «спецовская», если угодно, линия. В Харькове и Киеве старались, не поминая вслух уже ругаемый вовсю «формализм», изучать технику стиха у Шевченко или язык драмы у Леси Украинки (этим занимались бывшие «неоклассики» и их ученики — например, Борис Якубский или Абрам Гозенпуд), писать биографические повести о Гоголе с явной оглядкой на опыты Тынянова (Олекса Полторацкий).

— А как русские формалисты относились к своим коллегам/последователям в Украине?

Микола Евшан

ГБ: С огромным интересом, благожелательностью, и главное — они были открыты к сотрудничеству. Контакты между русскими формалистами и украинскими критиками были намного теснее, чем может показаться на первый взгляд.

Приведу два примера. В 1921 году Шкловский писал Айзенштоку: «Вопрос о взаимоотношении украинской и русской литературы очень серьезный и совсем не тронутый. Его хорошо бы разобрать без хвастовства и без раздражения».

Также очень показательна история публикации статей Эйхенбаума «О формальном методе» и Виктора Виноградова «О теории литературных стилей» в харьковских изданиях в 1926—1927 годах. Дело в том, что Борис Лезин, ученик и последователь Александра Потебни, в 1925 году задумал возобновить издание сборников «Вопросы теории и психологии творчества», которые выходили в Харьковском университете в 1907–1923 годах. Статья Виноградова, как и статья Эйхенбаума, была написана специально для планируемого издания, осуществить которое не удалось. Поэтому впоследствии Лезин передал статьи в редакцию журналов «Червоный Шлях» и «Життя и Революция». Из сохранившегося плана сборника можно узнать, что он должен был называться «Введение в изучение поэтического творчества» и состоять из пяти частей. Помимо самих Лезина, Эйхенбаума и Виноградова, к участию в сборнике были приглашены «формалисты и их противники» — Б. Томашевский, В. Жирмунский, П. Сакулин, А. Горнфельд, Б. Энгельгардт, а также А. Белецкий, Е. Кагаров, А. Машкин, Л. Булаховский, В. Харциев, Т. Райнов и др.

В апреле 1926 года Эйхенбаум прочел в Харькове три открытые лекции, вызвавшие бурную дискуссию среди местной публики, которая продолжились на страницах «Червоного Шляха». После визита в Харьков Эйхенбаум должен был отправиться читать лекцию в Киев, но выступление не состоялось. В июле 1926-го Харьков посетили Жирмунский и Шкловский. Последний приехал для переговоров с ВУФКУ [Всеукраинским фотокиноуправлением. — К. М.] о постановке фильма «Евреи на земле». Предположительно, Шкловский выступил в Харькове с открытой лекцией во Всеукраинском коммунистическом институте журналистики. По крайней мере, подобное желание было высказано им в письме к Айзенштоку в 1925 году.

АД: Романа Якобсона переводили с чешского на украинский во второй половине 1920-х годов. Сам он контакты по литературной линии с Украиной охотно поддерживал, но в плане филологии к «сепаратизму» галицких ученых вслед за своим учителем Шахматовым относился с большой настороженностью. Я обращаю внимание на это, чтобы у читателей не возникло ощущения, что все было исключительно мирно и гармонично. Но преобладало, безусловно, сотрудничество и глубокий интерес. Можно еще вспомнить поздних украинских учеников формалистов — Соломона Рейсера и Исаака Ямпольского, которые продолжали их исследования русской литературы XIX века в послесталинский период, когда уже не стало Тынянова, Томашевского и Эйхенбаума.

— Один из основных сюжетов вашей книги — противостояние формализма и марксизма. Расскажите, в чем была причина конфликта между этими направлениями и кто пытался примирить их в Украине?

ГБ: В советском литературоведении 1920-х годов — как в русском, так и в украинском — формализм и марксизм были двумя главными конкурентами. Основная причина конфликта — различие в подходах к изучению литературы. Если формалисты с самого начала настаивали на имманентном развитии литературного процесса, то марксисты, напротив, говорили о классовом характере литературы и ее социальной обусловленности.

В 1920-е годы оба направления претерпели трансформацию. В середине десятилетия русские формалисты — Эйхенбаум и Тынянов, в частности — обратились к изучению литературного быта, то есть фактически вышли на «чужую территорию». Марксисты же вслед за известной работой Троцкого «Литература и революция» (1923) начали воспринимать формальную школу как источник технических приемов, которые могут быть использованы марксистским литературоведением.

Тут стоит отметить несколько моментов. Во-первых, марксистское литературоведение в 1920-е годы — это довольно пестрое явление. В этот период как раз происходит его формирование, выбираются основные компоненты — как методологические, так и мировоззренческие. Если одни исследователи работали в русле вульгарного марксизма Владимира Фриче, то другие апеллировали к сочинениям Плеханова. Например, Фриче и Плеханов были очень популярны в Украине, а вот на Луначарского и Богданова местные исследователи практически не ссылались.

Во-вторых, сам ОПОЯЗ, к которому украинская критика обращалась в 1920-е годы, к тому моменту уже не существовал. Официально он перестал действовать в 1922 году, после вынужденной эмиграции Шкловского. Работа ОПОЯЗа продолжалась в «виде частных собеседований и кружков», по выражению Галушкина, но эхо формальной школы, как мы видим, оказалось очень сильным.

Наконец, в украинском литературоведении второй половины 1920-х годов за редким исключением (вроде работ Ивана Кулика) не было в чистом виде ни марксизма, ни формализма. Скорее, оно характеризовалось синтетизмом и даже эклектичностью — как у Олексы Полторацкого. К синтетичности в своих научных построениях стремились Белецкий, Айзеншток, Шамрай, Якубский, Навроцкий и даже критик-марксист Владимир Коряк.

АД: Взаимоотношения формализма и марксизма постоянно приковывают к себе внимание, вспомним хотя бы давнюю книжку Фредрика Джеймисона «Тюрьма языка». Думаю, это неслучайно. Кажется, Галин Тиханов в недавней работе о жизни и смерти теории литературы назвал эти течения кузенами-соперниками. Сейчас мы понимаем, что отношения между ними были очень сложными и что их нельзя сводить к простой оппозиции «хорошего» формализма, с которым мы себя задним числом соотносим, и «плохого» марксизма, задавившего все живое в советской интеллектуальной жизни. В годы после «Великого перелома», кстати, недавним социологистам вроде Переверзева или Горбачева досталось едва ли не больше, чем Шкловскому и Тынянову. То же самое мы видим и в украинском контексте. В Украине погибли, наряду с «неоклассиками» Зеровым и Филиповичем, их вечные оппоненты из марксистского лагеря — Коряк, Кулик и Загул.

Говоря о 1920х годах, марксистский метод обычно приравнивают к социологическому, но в действительности все несколько сложнее. Все-таки марксизм выдвигает на первый план идею классовой борьбы. Сторонники формализма в Украине обращали внимание на изменчивость и разносоставность украинской читающей публики и стремились проследить, как меняются отношения национальной литературы со своим читателем. Они видели эти связи не только «каузально» (любимое словечко марксистов тех лет) — как обслуживание или выражение «интересов класса», — но и обращали внимание на гораздо более тонкие и одновременно действенные механизмы творчества. Им было важно, каким образом автор (например, Леся Украинка) может идти поперек ожиданий читателей или критиков. В 1920-е годы в Киеве работал Институт книговедения, который фиксировал актуальные перемены читательских интересов, тиражей и библиотечного спроса на уровне, как бы сейчас сказали, количественной социологии; с литературно-критической периодикой у этих книговедов были прямые связи. С учетом всего этого мы получаем более богатую и сложную картину формального подхода, который уже не так картинно «противостоит» марксизму.

— Вы отмечаете, что многие украинские литературоведы и писатели стремились дистанцироваться от русской литературной традиции, но одновременно проявляли большой интерес к достижениям формальной школы. Как одно сочеталось с другим?

Микола Хвылевой

ГБ: Это был естественный процесс, связанный с историческим положением Приднепровской Украины еще в рамках Российской империи. В 1920-е годы речь идет о раннесоветском антиколониализме. Здесь в первую очередь следует сказать о писателе и публицисте Мыколе Хвылевом и его концепции «азиатского ренессанса» во главе с Украиной (этому сюжету посвящена отдельная глава нашей книги). Если в двух словах, Хвылевой верил, что «союз» украинской и русской культур возможен только на равных. То есть две республики, разделяя общую марксистскую идеологию, должны развиваться согласно своим национальным интересам, не притесняя друг друга. Уже в начале 1920-х годов, не говоря уже о середине десятилетия и времени первой пятилетки, стало очевидно, что это едва ли возможно. Поэтому Хвылевой в 1925–1926 годах выступил с рядом памфлетов, в которых поднял вопрос о содержании национальной литературы и ее ориентирах. Он призвал украинских писателей ориентироваться на «психологическую Европу», а не на русскую литературу. Другими словами, перестать быть эпигонами «большой литературы» метрополии и, что особенно важно, перестать «рабски» воспроизводить тип сознания, несвойственный украинской литературе и культуре. Естественно, в центре внимания Хвылевого-писателя был вопрос «как писать?». Отсюда и интерес к технике писательского ремесла и, следовательно, к русскому формализму как к «технической школе».

АД: Перед украинской литературой (в том числе эмигрантской и западноевропейской) в начале 1920-х годов встает вопрос о преодолении эпигонства и о массовых жанрах. Речь шла о том, чтобы уйти от производства вещей «халтурных» и вторичных, переписывания модных русских или польских авторов 1913-го или 1924 года. За этим сквозила проблема конкуренции за читателя, как только осваивающего грамоту, так и вполне образованного — в условиях кооперативного книгоиздательства, появления новых переводов, широкого распространения русской книжной продукции в Советской Украине. На политический и социальный заказ «делать свою культуру» стремились ответить писательские организации пролетарского или крестьянского толка с довольно шаблонной народнической эстетикой и лозунгами «классовости» и «народности». Противостоять им пытались в странном, казалось бы, союзе «неоклассик»-эстет Зеров и красный идеолог и популярный прозаик Хвылевой.

— Вы отмечаете, что «посмертная» судьба русского и украинского формализма оказалась различной. Если работы Эйхенбаума и Тынянова читались и изучались, то их украинские коллеги была практически забыты до конца 1980-х годов. С чем это было связано?

АД: Прежде всего стоит указать на прямые и масштабные политические репрессии: Виктор Шкловский и остальные ведущие формалисты остались в живых; обвинение же в «украинском буржуазном национализме» стоило жизни большинству «неоклассиков» и многим соратникам Хвылевого. Недаром уже в 1950-е годы за океаном начали говорить о феномене «расстрелянного возрождения», хотя «красный» характер этого ренессанса в эмиграции по понятным причинам предпочитали не акцентировать.

Даже после смерти Сталина идеологическая цензура в Киеве, Харькове и Одессе была сильнее, чем в Москве, Тарту или Ереване, если речь шла о «сомнительных» в эстетическом и политическом планах сторонниках формализма. Выживший Александр Белецкий, соратник Зерова и внимательный критик и ценитель Хвылевого, отошел от прежних позиций, непрестанно декларируя в своих новых трудах принципы интернационализма и партийности — в годы оттепели он больше походил на Мукаржовского в Праге, чем на Жирмунского в Ленинграде.

Украинцы, репрессированные во второй половине 1930-х годов, были реабилитированы юридически, но не идейно. К тому же властям со второй половины 1960-х годов нужно было постоянно бороться со сторонниками национального диссидентского движения, особенно сильного как раз в лагере литературоведов. В итоге к началу 1980-х годов горизонт разрешенных тем и идей в изучении украинской литературы и теории был заметно ýже того, что могли себе позволить коллеги в иных республиках (где тоже оставались свои носители «ошибочных идей», «порочных концепций» или просто «фигуры умолчания»). Потому ведущую роль в пробуждении интереса к украинской литературной теории и филологии 1920-х годов сыграли ученые диаспоры: Дмитрий Чижевский (о работах которого мы довольно подробно говорим в книге), Юрий Шерех-Шевелев, Григорий Грабович.

— Среди персонажей вашей книги много людей с причудливыми жизненными траекториями. Расскажите, чья биография показалась вам наиболее примечательной (необычной или, напротив, типичной для своего времени)?

ГБ: Необходимо некоторое понимание «нормы», чтобы говорить о необычной или типичной для своего времени биографии. Вот вопрос: типично ли быть осужденным по сфабрикованному делу и расстрелянным в конце 1930-х годов или, наоборот, типично пережить сталинские репрессии?

Если мы берем эту точку отчета, то «типичными» становятся определенные стратегии выживания, начиная с самой очевидной — самокритики и покаянных заявлений в начале 1930-х годов с необходимым уходом в официозный марксизм. Например, так поступил уже названный выше Александр Белецкий, один из главных героев нашей книги. Была и другая стратегия — назовем ее «сменой адреса». Так поступил Айзеншток. В 1934 году он уехал в Ленинград и устроился в Институт русской литературы. В том же году переехал в Ленинград библиограф и критик Юрий Меженко. Он пережил блокаду и в 1945 году вернулся в Киев. К слову сказать, его дневник блокадных лет так и не был опубликован и до сих пор лежит в архиве Института литературы в Киеве.

Григорий Майфет

Трагична судьба полтавчанина Григория Майфета, автора формалистской работы «Природа новеллы». В 1934 году он был обвинен в контрреволюционной деятельности и получил десять лет лагерей. В 1946 году Майфет поселился в поселке Канин на реке Печоре, но уже в 1950 году был повторно арестован и обвинен в антисоветской пропаганде. Его сослали на поселение в Коми. В 1955-м он вернулся в Полтаву, однако не смог устроиться на работу по специальности и уехал обратно в Канин, где в 1975 году покончил жизнь самоубийством.

Особо стоит сказать о Майке Йогансене — теоретике, лингвисте, переводчике и первоклассном писателе. Его проза — сухая, подтянутая, как бы натянутая на формальный каркас — очень близка русскому модернизму того времени, произведениям Михаила Кузмина, Юрия Юркуна, Константина Вагинова и Сигизмунда Кржижановского. Йогансена надо срочно переводить на русский язык — это будет находка для российского читателя.

АД: Основную часть нашей книги завершает очерк интеллектуальной биографии Виктора Петрова, ученого-фольклориста, тонкого эссеиста и культуролога с археологической «второй профессией» и — может быть, главное — автора замечательных романов и новелл, которые он печатал под псевдонимом В. Домонтович. Выходец из Екатеринослава, он успел много почерпнуть из филологической школы Владимира Перетца в годы Первой мировой войны и тесно дружил в Киеве 1920-х с «неоклассиками» Зеровым и Рыльским. Перед самым «Великим переломом» он успел опубликовать свой первый психологический роман «Девочка с медвежонком». Крутой поворот в жизни Петрова произошел в 1940-е годы. После начала войны он оказался в оккупированном Киеве, а после ее окончания — в Западной Германии. Освободившись от советского цензурного гнета, он активно участвовал в литературной и интеллектуальной жизни. В этот период вышли его эссе, очерки, мемуары «Болотная Лукроза» и два новых романа, среди которых особенно выделяется «Доктор Серафикус» — интеллектуальное, ироничное и свободно-провокативное мастерское повествование о Киеве времен Гражданской войны и НЭПа. Вместе с бывшими харьковскими филологами Владимиром Державиным и лингвистом Юрием Шевелевым Петров участвовал в создании Художественного украинского движения в западной зоне оккупации.

Вдруг одним апрельским утром 1949 года Петров бесследно исчез из своего дома [в Мюнхене. — К. М.]. Соратники оплакивали его как жертву то ли бандеровского, то ли большевистского террора, но несколько лет спустя, почти сразу после смерти «отца народов», он внезапно объявился в Киеве. Как оказалось, Петров работал на НКВД, за что в 1960-е годы даже был удостоен ордена Отечественной войны. От романиста Домонтовича и критика Бэра [еще один псевдоним Петрова. — К. М.] остался только советский ученый-археолог В. П. Петров. При этом ему принадлежит мартиролог расстрелянных в 1930-е годы деятелей украинской культуры и науки, который был написан еще до возвращения в СССР и напечатан на Западе через десять лет после его «исчезновения».

Главное — чтобы хватало дыхания доставать такие истории из толщи подшивок и списков литературы, ну и чтобы голова не кружилась. Хотелось бы думать, что мы старались не зря.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2025 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.