Прозаик и поэт Дмитрий Данилов написал три пьесы: «Человек из Подольска», «Сережа очень тупой» и «Свидетельские показания». Эти пьесы ставят, о них спорят, их награждают — в этом году Данилов получил «Золотую Маску». Специально для «Горького» критик Валерия Пустовая разбирает пьесы и предлагает свою версию того, что именно Данилов имеет в виду.

Краденый свет

Отзывы на дебютную пьесу прозаика и поэта Дмитрия Данилова меня, как и многих, сразу зацепили железным крюком злободневности. А после обсуждения его второй пьесы на фестивале Любимовка у меня сложилось впечатление, что автора этим крюком потащили — вписав в привычную и понятную картину мира.

Как высказался один из бывалых зрителей спектакля, поставленного по первой пьесе Данилова в Театре.doc и ставшего хитом сезона, «автору этих строк неоднократно приходилось находиться в участках милиции-полиции и в качестве задержанного, и в качестве понятого, и в качестве заявителя. Подтверждаю…»

Полицейские задерживают невиновного («Человек из Подольска»), курьеры засиживаются в квартире клиента («Сережа очень тупой») — в двух первых пьесах Данилова, напечатанных в журнале «Новый мир» и уже поставленных в театрах разных городов России, герой пойман в ловушку и, судя по беспомощным репликам в свою защиту, особенно страдает потому, что пленен не по правилам. Полиция лезет в душу, курьеры отказываются передать посылку, не поговорив, — до героя всем уж слишком есть дело, должностные обязанности трактуются так же вольно, как переступаются границы в беседе, и в сознании жертвы —и читающей между строк публики — складывается образ врага на мягких лапах, мурчащего про то, что «человеку надо помочь».

Замелькали тэги «система» и «насилие». О первой пьесе: «что-то тут сказано важное о сущности насилия» (Павел Руднев); «вербальное насилие все равно насилие» (Андрей Родионов); «счастливая история перевоспитания человека и системы» (Елизавета Авдошина); «ну чего уж, понятно — в прицеле государство, полагающее, что сеять разумное нужно принудительным образом» (Константин Богомолов, но не режиссер). О второй: «простой обыватель, в чей уютный и обустроенный мирок врывается беспощадная система» (Юлия Еремеева); «для меня это история, когда система/государство вторгается в жизнь человека и с ним происходят очевидные изменения» (Анна Банасюкевич); «эта пьеса — из нашего времени, когда сужается пространство частной жизни, в которую все чаще и чаще вторгается власть» (снова Павел Руднев).

И вот драматург замигал «аварийной красной кнопкой обществу», как сказано в одном из зрительских отзывов. Герой, не знающий, как доказать, что он не тот, за кем пришли (в первой пьесе — закона не нарушал, во второй — посылку не ждал), втянутый в игру по неизвестным правилам («танец для развития мозга» в участке, игра в города с «исключениями», известными лишь курьерам), ощущающий себя под угрозой физической расправы (в обеих пьесах главное утешение — что не побили), принуждаемый «любить абсурд», так как происходящее с ним вне его разумения, — все это знаки театральной тревоги двадцатого века, явившего человека жертвой системы и противоестественных социальных экспериментов.

Интуиция критика, впрочем, подсказывает, что в драматургии Данилова есть знаки не только прошлого, но и будущего искусства: «он предлагает ходы и приемы, стиль мышления, нашей новой пьесой пока не освоенные», — загадочно пишет Павел Руднев.

Как в сказке, отгадка проступает с третьей попытки. Третья пьеса Дмитрия Данилова, теперь уже признанного драматурга (в этом апреле его наградили премией фестиваля «Золотая Маска»), кажется наименее ясной. Но именно она бросает свет на специфику театра Данилова и выстраивает его пьесы в своего рода трилогию. О цене жизни без свойств, которую проживает человек без достопримечательностей.

В пьесе «Свидетельские показания» звучат реплики, но не происходит событий. То и дело близкое к провалу напряжение держится за счет внезапных вбросов в поток однообразной сумятицы: «не знаю...», «не помню…», «не могу сказать…» — крох информации, которая еще больше запутывает дело. Ракурс понимания злосчастного героя смещается так непоследовательно, что даже внезапно открывшаяся возможность допросить его самого не помогает составить окончательное суждение. Сказанное о герое сторонними людьми звучит куда интересней и достоверней того, что он может сказать о себе сам. Герой разочаровывает: всю пьесу мы гнались за историей, увлеченные интригующими недомолвками и смешными противоречиями свидетельских показаний. И вдруг вместо ответа на все вопросы нам предъявляют слово «скука», выталкивая из детективного квеста.

«Скука пожрала меня» — эти слова замещают в пьесе кульминацию, и потому их легко принять за откровение. Расследование проведено напрасно, как напрасно прожита жизнь, и мы даже не можем упиться этой трагедией, потому что — о ком жалеть? Герой остался неуловим и для протокола, и для нашей эмпатии. Кому сочувствовать — тихушнику или снобу, неудачнику или общему кумиру, мальчику с травмой в душе или расчетливому трюкачу, который всех сделал?

Пьесы Данилова легко понять превратно — и это мне кажется особенной его удачей. Третья пьеса, как и первые две, балансирует между бунтом и приятием. Герой ценой жизни утверждает свое право на скуку — это потрясает, как богоборческое проклятие миру.

Но в пьесе вопль его обложен амортизаторами: в чем свидетельские показания точно сходятся, так это в утверждении заурядности как нормы жизни. Смутная память и стертая речь, невыразительность чувств и ничтожность событий в показаниях свидетелей — вот что, в отличие от нетривиальных претензий героя, признается нами своим, вызывает узнавание и сочувствие.

Герой считает, что журналист должен быть умным, отчим — крутым, коллега — квалифицированным. А сложив рваный пазл из обрывочных свидетельств, можно продолжить этот ряд претензий вширь: к миру, оставшемуся равнодушным к его художественным поискам, и жизни, так и не увлекшей его по-настоящему. Как ни мало сходство между парнем из Подольска, безвинно скрученным ментами, и художником, вовлекшим окружающих в свой тайный перформанс, в драматургии Данилова они единомышленники. Оба взывают к нашему сочувствию, утверждая свое право на бунт — против жизни, которой не удалось доказать, что ее стоит жить.

Скучать — значит не включаться в ситуацию. И тут драматург Дмитрий Данилов попадает в главную коллизию современного театра. Удачно подвернувшийся недавний пост критика Павла Руднева в Фейсбуке написан о скучающих зрителях на современном спектакле, но говорит как будто в точности о героях пьес Дмитрия Данилова: «Сидел в театре на очень тонком, деликатном, хотя и не лишенном намеренных эмоциональных перегрузок спектакле, и рядом со мной сидело много женщин за 50. Цыкали, тяжело вздыхали, всплескивали руками, сотрясались, грозно шептались, громко комментировали вслух, качали головами, взывали ко всему зрительному залу в попытках понять, честно говоря, довольно ясную сценическую картину. Думал о том, как колоссально много энергии тратится на публичную внешнюю реакцию на непонятное, в то время как лучше бы эту энергию потратить на попытку понимания. Как много буквально физической энергии, страсти, пыла тратится на сопротивление. Нужно быть здоровым, активным, позитивным и пышущим благополучием, самодостаточностью, чтобы так долго и упорно сопротивляться тому, что не нравится, но по-прежнему сидеть в кресле. Столько сил нужно отдать на ненависть».

Скучающий зритель жизни отделен от нее невидимой четвертой стеной, как в старинном театре. Современный театр вроде как с успехом доломал эту стену: зрителей не удивить свободной рассадкой, просьбой пройти на сцену и действием вне сцены, набрали у нас популярность и спектакли-бродилки, когда очаг действия возгорается где придется, зрители носятся по театру в погоне за событиями, толпятся в узких служебных проходах или перемещаются в специально арендованное для спектакля не театральное помещение, а то и на улицу выйдут. Но не этот слом важен. Разделение в современном театре идет не по месту рассадки — а по способу восприятия. Интерактивная бродилка может остаться коммерческим зрелищем — и зритель, меняя локации, мысленно мнет зад о бархатное сиденье скуки. Серьезный театр сегодня не зрелище. Его не смотрят — в нем включаются. Это театр, меняющий сам способ смотреть, сдвигающий восприятие реальности. Это провокация на активное слушание, смотрение, переживание — это бунт против скуки.

Пример такой включающей в реальность бродилки — «Неявные воздействия», уличный спектакль Театра.doc. Удивительно, как он вроде бы созвучен даниловскому «Человеку из Подольска»: ведет зрителей по обычным городским локациям, малозаметным, будничным, таким, в которых они не стали бы задерживаться специально, если бы не спектакль. И, в точности как экзальтированная капитанша полиции у Данилова, заставляет видеть и любить в обычном «необычное, красивое». Действо вспыхивает во дворах и супермаркете, у витрин и на стоянке, у помойки и под железнодорожным мостом — актеры вдруг выдают монолог, затевают догонялки или обжималки, пускаются в интимную исповедь или вызывающе орут, толкаются или замирают, прут против хода и растворяются в толпе. В финале спектакля я оказываюсь в кольце других участников возле парня из театра, медленно оглядывающего наш круг и описывающего, что видит. И чувствую, что в ходе этого театрального пробега по задворкам городской реальности мой навык видеть, где я сейчас, прокачался в разы. «Неявные воздействия» меняют остроту восприятия реальности тем, что делают ее заметной: вносят в нее театр, конфликт, движуху. Помню, в первых отзывах на спектакль в Фейсбуке особо и не без удовлетворения описывались случаи, когда реальность сама проявилась в ответ на спектакль: случайные свидетели действа выказали возмущение и недоумение. Участникам спектакля такая реакция как медаль — в дополнение к значкам с трубкозубом, которые раздали им перед началом, чтоб отличать своих от прохожих.

Так вот, пьеса Данилова идет дальше этого спектакля. В драматургии Данилова слово наконец берет реванш у продвинутой театральной техники и само справляется с задачей, на которую в современном театре брошены многомерные средства. «Человек из Подольска» отменяет специфически театральные воздействия.

Призывы капитанши увидеть «необычное, красивое» в Подольске или по дороге из Подольска в Москву легко принять за главную мысль пьесы, точно как вопль выпавшего из окна о пожравшей скуке. Полиции Данилова почти удается доказать, что Подольск так же «необычен» и «красив», как Амстердам, которым грезит задержанный герой.

Но это не вполне точно для самого Дмитрия Данилова, который, скажем, в романе «Описание города» взялся полюбить незнакомый до той поры Брянск — и эксперимент удался не потому, что в городе разыскивалось и нашлось что-то «необычное и красивое», а потому, что герой исправно ездил туда и, постепенно узнавая, сумел почувствовать город своим.

Для любви к Подольску «Неявные воздействия» избыточны: Подольск лучше Амстердама просто потому, что он — часть жизни героя, а Амстердам — только отражение его мечты о том, что его убедило бы эту жизнь полюбить.

Театр пытается зажечь Амстердам на городских улицах — Дмитрий Данилов не нуждается в спецэффектах. Но воздействие его на зрителей от этого ничуть не меньше.

Вот почему особенно грубым недопониманием кажется дикий эксперимент одного режиссера, попробовавшего поставить «Человека из Подольска» средствами включающего театра: он включил зрителей в спектакль непосредственно, заставив пережить страх и унижение задержанного в полиции без правил. О своих впечатлениях написала критик Оксана Кушляева в Фейсбуке (к сожалению, позже пост был удален, но я скопировала текст из интереса к теме), и Дмитрий Данилов, перепостив, счел нужным сказать, что запрещает режиссерам впредь применять к публике насилие. «Потом на обсуждении интеллигентный режиссер скромно сказал, что все так было и задумано, что он хотел вызвать так сказать ненависть к государственной системе», — сообщила Оксана.

Но ненависть к системе — самое далекое от воздействия, которое оказывает драматургия Данилова. Он пишет о любви. И если располагает к бунту — то против внутреннего плена. Мы едва не забыли о второй пьесе Данилова «Сережа очень тупой». В ней есть ряд недостатков, присущих многим вторым произведениям: автор не справляется с желанием продублировать находки, принесшие успех в дебютном тексте. Иные навязчивые приемы в поведении курьеров делают их слишком похожими на полицейских из первой пьесы. Но если полиция Данилова, пусть и абсурдно преображенная в орган народного просвещения, не вызывала сомнения в своей реальности, то в отношении курьеров, династиями взращиваемых на некой фабрике курьеров для предприятия по не нанесенному на карты адресу, да к тому же осуществляющих клиентам помощь на дому, далеко выходящую за рамки службы доставки, возникли подозрения мистические. Критик и главный редактор журнала «Язык. Словесность. Культура» Вера Сердечная назвала их даже «инфернальными всадниками апокалипсиса».

Это вполне соответствует природе пьесы, но все равно удивляет. Странно, что именно курьеры кажутся источником ужаса в этой пьесе. Но проследим за руками доставщиков, вынимающих бесхитростно страшные орудия не курьерского труда и припоминающих, как одному помогали вешаться, другого вскрыли без наркоза, а третьего тело предали земле. В каждом из этих случаев вовсе не курьеры явились источниками события. Они как будто откликались на запрос, но сами не предлагали сверх спрошенного. И меня очень занимает мысль, на какой внутренний запрос Сережи-очень-тупого откликнулись они, когда доставили ему посылку с чем-то «живым».

Жена Сережи вовремя вмешалась — и страшное их домашнее приключение закончилось благополучно. От посылки решено было избавиться и забыть. И далее зачем-то следует вовсе не абсурдный и не пугающий, мирный и будничный диалог мужа и жены за ужином о том, ну как там у тебя дела. Оба, оказывается, сейчас заняты в новых проектах, и есть перспективы, да не те. Жена сетует, что вынуждена потакать пошлым вкусам заказчиков, муж делится сомнениями в своем готовящемся стартапе. Они не удовлетворены — но сколько покоя в этой неудовлетворенности. Они недовольны, но по-своему уверены в завтрашнем дне.

Страшного с ними не случилось. Но что случилось? Продолжилось то, что не удовлетворяет. Событие удалось предотвратить — несобытие продлилось. «Живое» миновало — мертвое может спать спокойно.

А тем, кому кажется, что я перевожу стрелки со «всадников апокалипсиса» на невинных людей, я укажу на компас — устрашающую песню группы «Братья Тузловы», вставленную Даниловым в пьесу для курьерского трио. В песне поется обо всем ветхом и отжившем, что пора отрезать и выбросить. И это наводит на прямые ассоциации с образом из Евангелия: когда дерево не приносит плода, его срубают и бросают в огонь.

Не всадники — а, если угодно, жнецы, высланные в поле собрать прежде плевелы, чтобы отделить от пшеницы и сжечь, а пшеницу сложить в житницы. Такое уточнение образа курьеров лишает их инфернальности. И помогает в их предшественниках из полицейского участка увидеть аналогичную метафору.

«Любовь к своей естественной среде — принесение благодарности, миротворчество, жертва. И потому в некотором смысле предписана, заповедана. Конечно, на то и свободная воля, чтобы уклоняться или не уклоняться, однако за несоблюдение этой заповеди с нас рано или поздно спросят те, кто уполномочены спрашивать…», — оказалась чуткой к скрытому смыслу первой пьесы Данилова критик и писатель Марианна Ионова. Внезапный прогон одного из полицейских про то, что Коля из Подольска будто голодный гость на роскошном пиру, подтверждает такую трактовку, наводя на параллели с евангельскими притчами о брачном пире, где высшая радость ждет тех, кто готов ее принять.

Драматург Евгений Казачков прочувствованно отозвался на вторую пьесу Данилова: «Ну люди пришли и поговорили, поделились с тобой своим миром, заняли час времени, ну что тебе тяжело, что ли? Это же не катастрофа. Не знаю, о чем это говорит. Толерантность к тоталитаризму? Снижение чувствительности? Не знаю… Мы действительно так относимся к тому, что у нас воруют жизни, время или свободу?»

Но кто же в этих пьесах пресловутые «жулики и воры»? Драматическая трилогия Дмитрия Данилова рассказывает о человеке в плену. В неволе гордого, самодовольного, холодного и трусливого презрения к жизни. А то, что эти громкие и, признаюсь, совсем неуместные в разговоре о его тихих текстах слова можно адресовать созданным им незаметным, обыкновенным, не вызывающим ни увлечения, ни антипатии героям — его главный поворот винта в театре. Именно ему, с его слухом на обычную речь и зрячестью на самые обыденные приметы повседневности, удалось создать героев, с которыми легко идентифицироваться любому в зале. А поймав волну соучастия, пережить с героем вместе испытание его совести, будто бродилку пройти. Когда в начале пути все помогает ощущению, что мир обратился против тебя, а в финале убеждаешься, что ты сам свой враг.

Почему Данилов спокойно любуется серым небом, но так пристрастно допрашивает серого человека? Потому что небо, и серое, равно себе. А человек, когда сереет, прячет себя, будто светильник под сосудом. И живет, не желая знать, что там, под ним, горит и жжется.

Читайте также

Принуждение к любви
Как полюбить свой город: Андрей Родионов о пьесе «Человек из Подольска»
15 июня
Контекст
«Зло в искусстве не равно злу в жизни»
Читательская биография музыканта Натальи Чумаковой
22 февраля
Контекст