В дни карантина и самоизоляции всем приходится несладко, но едва ли не хуже всех тем, кому самоизолироваться просто негде. Сегодня, в День бездомного человека, «Горький» вместе с русскими писателями напоминает, что обездоленные — такие же люди, как и все остальные, и сегодня им как никогда нужна наша поддержка. Помочь бездомным можно, например, тут.

***

Кто не бывал в Петербурге, тому трудно вообразить себе, что такое представляет собою петербургская осень. Дожди, ветры, туманы и влажные, пронизывающие холода — вот чем дарит людей эта долгая, тоскливая осень. Петербуржцы иногда в продолжение нескольких недель солнца не видят и живут в каком-то беспросветном мраке. В эту пору года даже люди, живущие в тепле и довольстве, редко избегают простуды, а уж о бедняках, о бесприютных оборванцах и говорить нечего. В богатой, роскошной столице таких обездоленных видимо-невидимо. На каждом шагу попадаются они с протянутой рукой. Но не во все руки попадает милостыня: кому некогда останавливаться перед нищим, кому не хочется шубу расстегнуть, чтобы достать кошелек, а кому просто жаль с копейкой расстаться. А бедняк, не получивший помощи, очень часто проводит ночь под открытым небом. Человеку обеспеченному даже понять трудно, что значит в такую ночь остаться без крова.

Другое дело летом, когда в воздухе разлита мягкая теплота, когда ветерок гладит, ласкает, не студит, — тогда поспать под синим звездным небом и приятно, и полезно. Рыжик, например, часто упрашивал Полфунта и других попутчиков не заходить в такие ночи в деревню, а поспать в лесу или около леса. Но тот же Рыжик почувствовал себя самым несчастным человеком, когда в одну из холодных октябрьских ночей очутился в Петербурге без копейки денег и без ночлега.

Саньке много приходилось страдать во время своих долгих странствований, но таких мучений он еще не испытывал.

Рыжик, точно волк, рыскал по многолюдным, шумным улицам столицы. Он уже второй день крошки не имел во рту. В Петербурге, этом огромном, богатом городе, где проедают и пропивают миллионы, Санька не мог найти куска черного хлеба.

Алексей Свирский, «Рыжик»

***

Все заботы полиции, а отчасти и близко стоящего к ней по своим функциям и по характеру своей деятельности «нищенского комитета», — все почти заботы их по сокращению и ослаблению пауперизма и нищенства в столице сводятся к непрерывной ловле бездомных пролетариев и уличных попрошаек, «задержанию» их в полицейских домах, препровождению для «дознания» в вышеназванный «комитет» и затем — высылке из столицы на местожительства, а частью — к взысканию по закону, через мировых судей. Сбывая с рук таким образом из года в год впадающих в крайность обывателей — бездомных бродяг, голодающих бедняков и нищих, — Петербург, в лице своих хозяев и блюстителей его благочиния, самодовольно мнит, что он радикально «искореняет» на своем социальном теле эти неприятные для чувства симметрии язвы.

Правда, он, кроме того, довольно широко развил свою филантропическую деятельность и располагает множеством благотворительных учреждений, рассчитанных на предупреждение разного рода нужд; тем не менее нужд этих оказывается так много, а число неимущих выделяется столичным населением повседневно в такой огромной прогрессии, что, сколь ни значительна по объему, на первый взгляд, петербургская филантропия, вся она представляется не более как жалкой заплаткой, и в сотой доле не прикрывающей громадной, вечно разверстой прорехи петербургской бедности и нищеты. Понятно, что при таком несоответствии между количеством рук, протягиваемых за общественным подаянием, и размером последнего приходится без церемонии руки, втуне протянутые и остающиеся порожними, убирать и отстранять, чтоб не мозолили напрасно глаз.

В этом заключается объяснение и оправдание той энергической «чистки», которую постоянно производит полиция в длинных и пестрых рядах петербургской голи и бедноты, т. е. петербургского пролетариата, хотя, по правде сказать, «чистка» эта, несмотря на всю ее ретивость, есть не что иное, как бесплодная Сизифова работа или переливание из пустого в порожнее.

Как ни усердна в этом отношении петербургская полиция, тем не менее нищие и попрошайки всякого рода встречаются в столице чуть не на каждом шагу, как это мог бы засвидетельствовать каждый петербуржец. Полиция не может искоренить в столице целые тысячи нищих, бродяг и беспаспортных — она бессильна даже сколько-нибудь ощутительно уменьшить их число, их беспрерывное накопление.

Владимир Михневич, «Язвы Петербурга»

***

Налево были частные ночлежные дома, и некоторые завернули туда, другие шли дальше. Взойдя на гору, мы подошли к угловому большому дому. Большинство людей, шедших со мною, остановилось у этого дома. По всему тротуару этого дома стояли и сидели на тротуаре и на снегу улицы все такие же люди. С правой стороны входной двери — женщины, с левой — мужчины. Я прошел мимо женщин, прошел мимо мужчин (всех было несколько сот) и остановился там, где кончалась их вереница. Дом, у которого дожидались эти люди, был Ляпинский бесплатный ночлежный дом. Толпа людей были ночлежники, ожидающие впуска. В 5 часов вечера отворяют и впускают. Сюда-то шли почти все те люди, которых я обгонял.

Я остановился там, где кончалась вереница мужчин. Ближайшие ко мне люди стали смотреть на меня и притягивали меня своими взглядами. Остатки одежд, покрывавших эти тела, были очень разнообразны. Но выражение всех взглядов этих людей, направленных на меня, было совершенно одинаково. Во всех взглядах было выражение вопроса: зачем ты — человек из другого мира — остановился тут подле нас? Кто ты? Самодовольный ли богач, который хочет порадоваться на нашу нужду, развлечься от своей скуки и еще помучить нас, или ты то, что не бывает и не может быть, — человек, который жалеет нас? На всех лицах был этот вопрос. Взглянет, встретится глазами и отвернется. Мне хотелось заговорить с кем-нибудь, и я долго не решался. Но пока мы молчали, уже взгляды наши сблизили нас. Как ни разделила нас жизнь, после двух, трех встреч взглядов мы почувствовали, что мы оба люди, и перестали бояться друг друга. Ближе всех ко мне стоял мужик с опухшим лицом и рыжей бородой, в прорванном кафтане и стоптанных калошах на босу ногу. А было 8 градусов мороза. В третий или четвертый раз я встретился с ним глазами и почувствовал такую близость с ним, что уж не то что совестно было заговорить с ним, но совестно было не сказать чего-нибудь. Я спросил, откуда он. Он охотно ответил и заговорил; другие приблизились. Он смоленский, пришел искать работы на хлеб и подати. «Работы, говорит, нет, солдаты нынче всю работу отбили. Вот и мотаюсь теперь; верьте богу, — не ел два дня», — сказал он робко с попыткой улыбки. Сбитенщик, старый солдат, стоял тут. Я подозвал. Он налил сбитня. Мужик взял горячий стакан в руки и, прежде чем пить, стараясь не упустить даром тепло, грел об него руки. Грея руки, он рассказывал мне свои похождения. Похождения или рассказы про похождения почти все одни и те же: была работишка, потом перевелась, а тут в ночлежном доме украли кошель с деньгами и с билетом. Теперь нельзя выйти из Москвы. Он рассказал, что днем он греется по кабакам, кормится тем, что съедает закуску (куски хлеба в кабаках); иногда дадут, иногда выгонят; ночует даром здесь в Ляпинском доме. Ждет только обхода полицейского, который, как беспаспортного, заберет его в острог и отправит по этапу на местожительства. «Говорят, в четверг будет обход, — сказал он, — тогда заберут. Только бы до четверга добиться». (Острог и этап представляются для него обетованной землей.)

Пока он рассказывал, человека три из толпы подтвердили его слова и сказали, что они точно в таком же положении.

Лев Толстой, «Так что же нам делать?»

***

Измученные, усталые за день на поденщине или голодные, не добывшие ничего люди кое-как разлягутся на нарах и под нарами и наслаждаются единственным своим счастьем — сном...

И вдруг — облава.

Сотни полицейских окружают ночлежные дома, становятся у выходов квартир, смотрят паспорта, делают перекличку.

Целая бессонная, тревожная ночь...

А какой ужас для тех, у кого нет паспортов!

Если вовремя явится «стрема», крикнет кто-нибудь предупреждающее о полиции условное «двадцать шесть»! Беспаспортные выскакивают на улицу, на двор, лезут по обледенелым водосточным трубам на крышу, где все время обхода, в надежде спастись, лежат, прижавшись к трубе, на покрытой снегом крыше, ежеминутно рискуя упасть и разбиться вдребезги...

Но полиция знает, что если люди лезут на крышу, то имеют на это основательные причины...

— Эй, голуби, слетайте вниз! — раздается энергичное приказание, и гимнастика с риском пропадает даром...

И в ночь на вчерашнее число, как раз в тот момент, когда мы смотрели «На дне» в Художественном театре, с крыш домов Хитрова рынка снимали «голубей»...

В эту ночь был обход, результатом которого был арест почти тысячи беспаспортных бездомников.

Всю ночь работала полиция, разводя этих полуголодных, полураздетых по участкам и направляя толпы иногородних беспаспортников в пересыльную тюрьму для рассылки по месту приписки.

Владимир Гиляровский, «Час „На дне”»

***

Холодно было и голодно; от голода еще сильней морозило. Дадай вернулся в Армянский и заснул там, обнявшись с трубой.

У него от голода кружилась голова, он просыпался и стонал.

Агапка говорил Дадаю:

— Чего голодаешь? Умрешь. Иди и укради на хлеб; на хлеб можно.

— Нет, не пойду, слово дал не воровать... — И Дадай, больной от голода, метался во сне и кричал...

Вернулся Чугунок.

— Ешь, бери, Дадай, — предлагал он булки.

— Где взял, не украл?

— За песни. Милиционер говорит мне: нельзя петь, траур, Ленин умер, — а я ему новую песню про Ленина и спел... Можно, — весь вечер ее и пел. Ешь, Дадай, не ворованы...

Алексей Кожевников, «Дадай»

***

...их сил хватало для жизни только в текущий момент, они жили без всякого излишка, потому что в природе и во времени не было причин ни для их рождения, ни для их счастья — наоборот, мать каждого из них первая заплакала, нечаянно оплодотворенная прохожим и потерянным отцом; после рождения они оказались в мире прочими и ошибочными — для них ничего не было приготовлено, меньше чем для былинки, имеющей свой корешок, свое место и свое даровое питание в общей почве.

Прочие же заранее были рождены без дара: ума и щедрости чувств в них не могло быть, потому что родители зачали их не избытком тела, а своею ночною тоской и слабостью грустных сил, — это было взаимное забвение двоих спрятавшихся, тайно живущих на свете людей, — если бы они жили слишком явно и счастливо, их бы уничтожили действительные люди, которые числятся в государственном населении и ночуют на своих дворах. Ума в прочих не должно существовать — ум и оживленное чувство могли быть только в тех людях, у которых имелся свободный запас тела и теплота покоя над головой, но у родителей прочих были лишь остатки тела, истертого трудом и протравленного едким горем, а ум и сердечно-чувствительная заунывность исчезли как высшие признаки за недостатком отдыха и нежно-питательных веществ. И прочие появились из глубины своих матерей среди круглой беды, потому что матери их ушли от них так скоро, как только могли их поднять ноги после слабости родов, чтобы не успеть увидеть своего ребенка и нечаянно не полюбить его навсегда. Оставшийся маленький прочий должен был самостоятельно делать из себя будущего человека, не надеясь ни на кого, не ощущая ничего, кроме своих теплющихся внутренностей; кругом был внешний мир, а прочий ребенок лежал посреди него и плакал, сопротивляясь этим первому горю, которое останется незабвенным на всю жизнь, — навеки утраченной теплоте матери.

Оседлые, надежно-государственные люди, проживающие в уюте классовой солидарности, телесных привычек и в накоплении спокойствия, — те создали вокруг себя подобие материнской утробы и посредством этого росли и улучшались, словно в покинутом детстве; прочие же сразу ощущали мир в холоде, в траве, смоченной следами матери, и в одиночестве, за отсутствием охраняющих продолжающихся материнских сил...

Андрей Платонов, «Чевенгур»