Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Данило Киш. Сад, пепел. М.: Инфинитив, 2022. Перевод с сербского Елены Сагалович
Писателю Данило Кишу очень повезло выжить там, где и при каких обстоятельствах он родился и провел детство. Его отец был венгерским евреем, мать — сербкой, а будущий писатель появился на свет в 1935 году — накануне Второй мировой войны, в той части Европы, где подобное происхождение, сербское и еврейское, делало человека двойной мишенью для этнических чисток.
Отец Киша, которого звали Эдуардом, служил на железной дороге и резко выделялся из своего окружения. Был он человеком тонкой душевной организации и периодически оказывался в психиатрических больницах. В 1941 году Венгрия оккупировала Воеводину, затем случилась резня в Нови-Саде, в которой Эдуард Киш чудом выжил. В 1944 году он был депортирован в еврейское гетто Залаэгерсег, затем — в лагерь Аушвиц, в нашей традиции чаще упоминаемый как Освенцим. Больше Данило Киш, которому тогда не было и десяти лет, отца не видел.
«Сад, пепел» (Bašta, pepeo, 1965) внешне выглядит как лирический роман о детстве и раннем взрослении, его ближайший родственник в мировой литературе — «Город Эн» Леонида Добычина, с которым Данило Киш, впрочем, вряд ли был тогда знаком. Мучительный и крайне трагический контекст эпохи Киш выносит за хрупкие скобки, рисуя идиллический пейзаж тихого быта, в котором мерный стук машинки Зингер заглушает приближающийся рев бомб.
Центром притяжения этой вселенной становится фигура отца (Киш признавал, что этот его роман вышел недвусмысленно фрейдистским): одновременно притягательная и отталкивающая, телесно-осязаемая и призрачная, ускользающая. Эдуард Сам, как назван здесь Эдуард Киш, очевидно безумен. Он трудится над своего рода трактатом обо всем под названием «Расписание движения автобусного, пароходного, железнодорожного и воздушного транспорта». Формально это действительно расписание движения транспорта, в которое автор решил вставить всю сумму знаний, накопленных человечеством, — поистине борхесовская затея (влияние Борхеса на свое творчество Данило Киш всячески подчеркивал). Работа, впрочем, идет со скрипом: практически все свое время отец рассказчика тратит на курение сигарет и бесцельные, как кажется со стороны, прогулки — одна из которых и приведет его в лагерь смерти. На память о себе он оставляет клочок газетной бумаги, которым пользовался вместо носового платка.
«Спустя целых два года после его ухода, когда нам стало ясно, что он никогда не вернется, я нашел на поляне, в глубине Графского леса, в траве среди васильков, обрывок старой газеты и сказал сестре Анне: „Смотри, это все, что осталось от нашего отца“». («Čitave dve godine posle njegova odlaska, kada nam je već bilo jasno da se nikada više neće vratiti, našao sam na proplanku, daleko u Grofovskoj šumi, među travama i cvetovima različka, parče izbledelih novina i rekoh svojoj sestri Ani: „Gle, ovo je sve što je ostalo od našeg oca“».)
У главного героя тем временем своя жизнь, из которой будто вытеснена война. Он учится с другими детьми в школе, но занятия ему не так интересны, как девочка, за внимание которой сражаются все одноклассники. Их отношения не назвать невинной детской влюбленностью — в них слишком явно влечение, приобретающее почти порнографический характер: в искалеченном мире даже сказка о Дафнисе и Хлое превращается в садомазохистскую фантазию.
Первые сексуальные переживания рассказчика мутируют в неврозы, которые, в свою очередь, распространяются на фантомный образ отца. Здесь и там ему мерещится Эдуард Сам — все еще живой, но почему-то делающий вид, будто не узнает сына. Главного героя с детства преследовала мысль о смерти, а точнее — о ее невообразимости и потому невозможности. Лишь с принятием того, что отец, которого ребенок не успел толком узнать, больше никогда не появится в этой жизни, приходит печальный, но все же покой, а вместе с ним ставится точка в этом повествовании — мутном и вязком, как содержимое газетных обрывков из нагрудного кармана Сама-старшего.
В таком пересказе роман «Сад, пепел» может сойти за какую-нибудь новинку автофикшена. Но, естественно, устроен этот текст намного сложнее, чем исповедальная проза, прорабатывающая травму памяти.
Помимо Борхеса, своим главным наставником Данило Киш называл Бруно Шульца — автора невероятно густой прозы, в которой вроде бы ничего не происходит, но за чтением которой понимаешь: в ней происходит решительно все, это сама жизнь. Схожего сгущения Киш достигает, сталкивая пласты времени и реальности, горечи и злой иронии (метод, введенный в литературу сербского модернизма Милошем Црнянским, автором «Дневника о Чарноевиче»). Это столкновение происходит уже в заглавии романа: «сад» — это жизнь, «пепел» — смерть. Однако там, где стоило ожидать подчеркивающий их антонимию союз «и», Киш ставит примирительную запятую.
И в самом деле — как их противопоставлять в мире, где даже смерть родного отца остается за пределами твоего зрения, а сам он оказывается статистической единицей, одной из миллионов жертв войны и геноцида? (И не только войны: внимательный читатель заметит, что мотив сокрытости жизни и смерти появляется в книге на первых же страницах, когда в мирное время рассказчик узнает о кончине дяди, которого никогда не видел.)
Данило Кишу повезло, что в социалистической Югославии литературные оппоненты долго его не замечали. Но когда заметили — обрушились со всей мощью, напоминающей травлю. Его обвиняли во всех смертных грехах: исторических неточностях, плагиате, отсутствии собственного почерка — яростнее всех выступил критик Драган Еремич, который разнес Киша в книге с характерным названием «Безликий Нарцисс» (Narcis bez lica, 1981). Самой же несправедливой инвективой было обвинение Киша в упадничестве: пока лучшие писатели Югославии, так сказать, указывают читателю путь в светлое будущее, он копается в прошлом, предаваясь буржуазному унынию.
Никаким декадентом Данило Киш, разумеется, не был, более того — меланхолический настрой его прозы, если в нее всмотреться, создается тем, что это, по сути, литература факта, самозарождающаяся из жизненного материала. Вероятно, как раз это Киш имел в виду, когда в рассказе «Красные марки с портретом Ленина» (Crvene marke s likom Lenjina, 1983) ответил своим критикам репликой персонажа Набокова: «Никогда не понимал, как это можно книги выдумывать, что проку в выдумке».
Вслед за своим отцом он составляет путеводитель по всему, что встретится на его пути, составляя подробнейшие описания случайных вещей — та же зингеровская машинка перестукивает у него не одну страницу, а в качестве эпитетов для отцовского «Расписания» он приводит издевательски огромную выдержку из словаря иностранных слов: в работе над этим трудом он обратился к «алхимическим, антропологическим, антропософским, археологическим, <здесь следуют еще три страницы перечислений> зоографическим, зоологическим и зоогеографическим исследованиям».
Случайность, стихийность материала диктуют и язык, к которому обращается Данило Киш, чтобы выразить самые глубинные чувства. Если он пишет о смерти, то это не просто смерть, а «медведь-смерть» (medved-smrt); если же он видит нечто предельно витальное, то это девушка выставляет напоказ «ярмарочные пряники своей наготы» (licitarske kolače svoje golotinje). В поэтической случайности этих образов видна школа Лотреамона, которого Киш даже переводил на сербский (среди других его переводческих работ нелишне упомянуть стихи Есенина и Мандельштама). Велик соблазн предположить, что зингеровская машинка пришла в текст Киша не из комнаты его матери, а из «Песен Мальдорора». Но это лишь симпатичная догадка.
Факт же в том, что Данило Киш умер осенью 1989 года, совсем немного не дожив до очередной кровавой войны, которая охватила его родину и которую, как говорят, он постоянно предсказывал.
Но до некоторых исторических событий, пожалуй, лучше не доживать, заранее превратившись в пепел, прах, клочок газетной бумаги, измазанный тем, что Андрей Белый называл фимиамом ноздрей.
Будьте бдительны.