Издательство «Алетейя» переиздало книгу философа и литературоведа Александра Долина — о том, как в XVII–XX веках российские литераторы мечтали переустроить Россию и мир и что из этого вышло. Илья Мельников не только мягко оспаривает тезисы автора, но и пользуется возможностью поместить рассуждения о пророках и мессианстве в более широкий контекст.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Александр Долин. Русское мессианство. Профетические, мессианские, эсхатологические мотивы в русской поэзии и обществе. СПб.: Алетейя, 2022. Содержание

Перед нами переиздание книги «Пророк в своем отечестве», которая 20 лет назад вышла в издательстве «Наследие». Труд посвящен чаяниям переустройства общества, России и мира в русской литературе. Череда отечественных писателей и поэтов, призванная автором на страницы монографии, ведет с нами бесконечный разговор об избранничестве, искупительном страдании и вере в светлое будущее — темах, которые занимали умы интеллектуальной элиты России на протяжении почти четырех столетий.

Именно такой исторический охват предлагается Долиным. Однако как заявленная тема, так и характер литературного творчества в России выходят далеко за пределы собственно литературоведческой проблематики. Неслучайно автор на первых страницах отмечает, что писательское ремесло в контексте русской культуры носило характер «метарелигии» (с. 38). Литература в России претендовала на роль не только философии, но и практического руководства по переустройству мира — в значительно большей степени, чем наблюдалось у западных соседей.

Серебряный век и революция

Само по себе «мессианство русской интеллигенции» — тема заезженная, однако Долин подает ее обстоятельно, на многочисленных примерах демонстрируя профетический пафос и религиозную одержимость русских литераторов концом истории. Возникает впечатление, что самые образованные русские сходились в мыслях с полуграмотными собратьями из крестьянской среды: «умереть — святее, нежели жить... смерть угоднее Богу... Вся русская религия — по ту сторону гроба» (с. 21). И если это изречение «юродивого русской литературы» Василия Розанова отличает художественная обобщенность, то исследование Долина, напротив, скрупулезно, с массой деталей, показывает, что для подавляющей части российских пророков-интеллектуалов основание творчества выходило за границы действительности. Представления о том, что лежит «по ту сторону», принимали разный облик — от апокалиптической гибели мира до возрождения в форме социальной утопии. По Долину, желание приблизить или реализовать эсхатологические грезы стало для литературных пророков главным нервом творчества.

Пророчество, являясь перформативным актом, несет в себе зерно собственного исполнения, и потому не удивительно, что книга строится вокруг русской революции 1917 года, ставшей воплощением надежд (и страхов) нескольких поколений отечественных интеллектуалов. Поэзии серебряного века отведена едва ли не половина работы: по версии Долина, большая часть поэтов этого периода пребывали в профетическом угаре — от символистов и акмеистов, не порывавших с наследием прошлого, до эпатажных футуристов. Разбуженный ими зверь в конечном итоге перемолол своих выкликателей, и прекрасное общество будущего так и не состоялось.

Видя себя жертвой, которая обязана пройти сквозь очистительный огонь истории, интеллигенция в лице лучших своих представителей, оказалась скорее лжепророком, подвергшимся своего рода кармическому воздаянию, — таков в общих чертах авторский вывод. Структура книги подчеркивает эту мысль. Если первая часть («Пророчества истинные и ложные») посвящена эволюции профетизма и самосакрализации русских интеллектуалов начиная с XVII столетия, то вторая часть («Исполнение пророчеств») демонстрирует, какую цену им пришлось заплатить за выживание в новом тысячелетнем «царстве праведников», к которому они стремились: «творческая интеллигенция упорно накликала Возмездие на самое себя как расплату за общий грех несправедливого общественного устройства» (с. 140).

Рассуждая о трагической смерти Александра Блока, лояльности «за страх» новой власти Бориса Пастернака, искреннем участии в сотворении советского мифа и разочаровании Владимира Маяковского, автор, хоть и с оговорками, выносит поэтам обвинительный приговор. Единственная фигура, которую он щадит, — Максимилиан Волошин, с осуждением наблюдавший за блужданиями России по путям Каина с благословенных берегов Черного моря.

Приручение безумия

Взглянем на поднятую автором проблематику чуть шире. Интерпретации, предложенные в «Русском мессианстве», частично озвучивались уже авторами сборника «Вехи» (1909) и в дальнейшем неоднократно воспроизводились в кругах русской эмиграции первой волны. Как и предшественники, Долин видит в профетическом пафосе и жертвенном экстазе отличительную черту отечественной радикальной интеллигенции конца XIX — начала XX веков. Однако в творчестве, особенностях жизненного пути русских мессий и пророков, как и в трагическом финале многих из них, проступает то, что лежит в основе человеческой культуры вообще — и в частности в такой ее части, как религия.

Религия как сложное явление скрывает в себе множество интеллектуальных, социальных и эмоционально-психологических элементов. Одно из них — это чувство, которое теолог Рудольф Отто назвал «нуминозное». Оно выражается в чувстве абсолютной инаковости священного, страхе и одновременно восхищении перед божественными силами, не поддающимися рациональному пониманию. Нуминозное лежит в основе священного безумия, оно парадоксально, неструктурированно и плохо осознано. Его может выражать пророческий дар, «дар языков», экстатические состояния — все, что лежит по ту сторону рационального, грозя ему привнесением хаоса в стабильное существование как отдельного человека, так и общества с его моралью. Все конечное растворяется в представлениях о всемогущем, парадоксальном и бесконечном божественном.

На страже стабильности стоят религиозные институты, призванные сдержать хаос, внести ясность и моральные дефиниции, которые необходимы обществу для выживания. Институты сглаживают противоречия между богом и человеком, притупляют экстаз и делают религиозность орудием интеграции. Тонкую грань между дозволенной и полезной религией, с одной стороны, и религией как страхом неопределенности и хаоса осознали еще древние римляне. Многозначное латинское слово religio, перекочевавшее потом во все европейские языки, обозначало как государственный культ, так и страх перед неопределенностью, а также недостойный подражания квиритов особо рьяный религиозный энтузиазм.

Обузданием такого энтузиазма в целях сохранения общественной стабильности занимались не только язычники древнего Рима, но и христиане. Для примера можно обратиться к текстам Евангелий и церковному учению. Радикальные призывы Христа («Если правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя», «если кто приходит ко мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестёр, а притом и самой жизни своей, тот не может быть моим учеником») обросли массой толкований, которые перенесли конкретные антисоциальные максимы в область иносказаний и идеального мира. На страже такого понимания встала христианская церковь с ее сложной спекулятивной догматикой, строгой иерархичной структурой, обрядностью и карательными институциями. Таким образом, Царство Божье было вытеснено из реальной жизни в область воображаемого и лишь религиозные радикалы, объявлявшиеся еретиками, пытались буквально воспроизвести его на земле.

Дух пророчества не может ужиться с общественным покоем. Именно поэтому русских пророков от литературы, стремившихся буквально спустить Царство Божье на землю, постигла та же печальная участь, что и еретиков прошлого. Невнятные экстатические видения «Председателя земного шара» Велимира Хлебникова или мрачная эсхатология Александра Блока в конечном итоге были отвергнуты либо до неузнаваемости переработаны советской системой, не столько вследствие «культурной деградации» большевистской России, сколько в силу их дестабилизирующего влияния на умы адептов новой гражданской религии, которую, по образцу церкви, выстраивали понтифики и архиереи революции.

В данном случае, вероятно, можно говорить об универсальной закономерности, не являющейся особенностью собственно российских реалий. На всякого мессию найдется целая толпа резонеров в богословских школах или институтах марксизма-ленинизма, которые примирят заумь и глоссолалию почивших пророков с социальной реальностью. Ну а за живыми и ныне здравствующими прозорливцами, в свою очередь, придут инквизиторы с золотым крестом, маузером или полицейской дубинкой.

Как распознать лжепророка?

Вернемся к книге Долина: говоря о разных направлениях русского профетизма в литературе, автор, хоть и неявно, выражает большее доверие и одобрение мессианским, опять же, убеждениям Достоевского и славянофилов. С таким отношением можно было бы согласиться, если учесть авторские оговорки и критику чрезмерного консерватизма этой ветви русского мессианства. В самом деле, альтернатива «вирусу тоталитарного социализма» показана как вполне миролюбивая картина «нравственного преображения» России и мира, без радикального разрыва с официально провозглашенной традицией (с. 95). Вместе с тем нравственной оппозицией пророкам грядущей революции в монографии выведена православная церковь, которая предстает едва ли не главным носителем «российской духовности», чей хребет пытались сломать большевики (с. 385).

Мне видится все в несколько ином свете: русские литераторы, охваченные мессианскими чаяниями, были чужды церковному христианству не в силу особой интеллигентской гордыни. Просто пророки и прозорливцы равно чужды как церковным, так и большевистским каноническим институциям. При ближайшем историческом рассмотрении становится очевидным, что церковь, вещавшая от имени Христа и пророков, во времена Пушкина в России выполняла те же функции, что и ВКП(б) — КПСС, вещавшая от имени Маркса в советские годы. Сам же автор вполне справедливо утверждает, что идеалом большевиков был «ригористский устав воинственного монашеского ордена» (с. 329). Компартия стала новой церковью, сознательно низведя пророчества о конце старого мира к пропагандистским клише, действуя точно так же, как до них поступали представители русской церкви с радикальными призывами основателей их же религии.

Хотя Долин напрямую не озвучивает критерии «истинных» и «ложных» пророчеств, при чтении книги не покидает мысль, что роль лжепророков уготована тем, кто не просто предсказывал, но сознательно воспевал грядущие революционные перемены. Разве может «истинный» пророк проповедовать насилие? Ведь тогда он не может быть носителем нравственного авторитета! Да и предсказания о светлом будущем, мягко говоря, не сбылись.

Подобное утверждение, читаемое между строк монографии, заставляет задать вопрос: можем ли мы вообще опознать лжепророка? Для меня очевидно, что предлагаемые автором критерии работают далеко не всегда. Мессианство и профетизм предполагают, что человек становится рупором божественного, а оно, в свою очередь, выше моральных категорий, признанных в том или ином обществе. По внушению таинственной воли божества ветхозаветный пророк Осия женился на блуднице, Мухаммад взял в жены сноху, а еврейский средневековый машиах Шабтай Цви демонстративно нарушал все предписания иудейской религии, в конечном итоге приняв ислам. Ошибочно ждать от пророков и банальных предсказаний. Этим могут заниматься гадалки, жрецы, в наше время — ученые, аналитики и т. д., в общем, те, кто вещает от лица неких объективных закономерностей (магических обстоятельств, рока, законов развития природы, общества). Пророк, напротив, предсказывает, угрожая последствиями за грехи, но божество может произвольно менять свои планы, и прежние предсказания будут отменены.

Если основа пророчества — соприкосновение с хаосом, то главным его последствием будет приведение общества в состояние волнения и беспокойства, хаотизация действительности. Этому критерию соответствовали многие русские поэты, «жегшие глаголом» правительство и разночинную публику Империи. И кстати, именно в силу отсутствия деструктивности потерпели фиаско попытки создавать пророков и пророчества «сверху» — экстатика и хаос органически чужды государственной машине, а созданные ею «пророки» всегда отдают фальшью. Именно они — лжепророки в подлинном смысле этого слова.

Мессианство в наши дни

В заключение стоит сказать об актуальности переиздания монографии в наши дни. Хотя о позднесоветском периоде автор говорит лишь вскользь (в основном в связи с поэзией Маяковского, культом Ленина, судьбами Пастернака и Ахматовой), мессианство продолжило жить дальше в государственной идеологии СССР, живет оно и сейчас. Разумеется, имеет смысл говорить о мессианстве прирученном, сформулированном на государственном уровне, а потому существующем в основном благодаря поддержке пропаганды.

Вера в избранность народа, который должен принести всему миру освобождение, указать путь, запустить процесс конца истории, органически сочетается с имперскими мифами, причем не только в России. Однако предчувствия и пророчества в современном мире обретают несколько иную форму — вместо мессии и поэта мы видим авгуров от самопровозглашенных наук, апеллирующих к рациональным объяснениям. Неслучайно хилиастическое марксистское вероучение («религия революции», с. 361) было провозглашено наукой, раскрывающей «объективные законы истории». На смену ему в России пришли геополитические доктрины современности.

Однако римское religio в них предстает лишь в одной своей ипостаси — как орудие подчинения и искусственного объединения. Горячий фанатизм, отличавший русских демократов XIX столетия, вовсе не свойственен большинству нынешних «пророков» современных мессианских построений вроде «русского мира». Хорошо это или плохо — оставим решать читателю.

Читайте также

«Русские существуют лишь для того, чтобы дать миру важный урок»
Большой текст о литературной практике самодоноса в царской России. Часть 1
11 мая
Контекст
«Правдивое слово есть гражданский подвиг»
Большой текст о литературной практике самодоноса в царской России. Часть 2
12 мая
Контекст