Как в периоды эскалации конфликтов одни и те же слова меняют свое значение, становясь то частью языка ненависти, то языка солидарности? Ответ на этот вопрос ищут авторы сборника о гражданской войне в России, подготовленном Европейским университетом в Санкт-Петербурге. О том, чем интересна эта книга, читайте в статье Алеши Рогожина.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Слова и конфликты: язык противостояния и эскалация гражданской войны в России. Сборник статей. Под ред. Б. И. Колоницкого и др. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2022. Содержание

Любой гражданской войне предшествует кристаллизация сторон, в ходе которой натачиваются не только топоры, но и дискурсы; впрочем, если этот процесс не находит благодатной почвы, он может заморозиться на долгий срок. Когда государство теряет на своей территории монополию на насилие, а разные претенденты на власть озлобляются и вооружаются, наблюдатель этой ситуации редко может с уверенностью сказать, все ли это еще беспорядки и столкновения или уже полноценная гражданская война. Как замечает в предисловии к сборнику «Слова и конфликты» Борис Колоницкий, «культурная подготовка к гражданской войне не всегда ведет к ней — для возникновения гражданской войны она является условием необходимым, но не достаточным».

Статьи, помещенные в книге, рассказывают об истории хождения в России 1917–1922 годов таких понятий как «революция», «большевик», «республика», «вождь», «анархия» и, разумеется, «гражданская война» — некоторые из них на протяжении 1917 года проделали не по одному кульбиту, меняя значение на противоположное прежнему и обратно. И Февральская, и Октябрьская революции, и собственно гражданская война были событиями массовыми, а массы, руководимые какими-либо идеями, воспринимали их порой в самом неожиданном, далеком от словарного ключе. Именно поэтому трансформации, происходившие с важнейшими понятиями революционной эпохи в языке анекдотов, газет и резолюций, предлагают очень неожиданную точку зрения на победу большевиков, дальнейшее ожесточение сторон и закрепление тех или иных понятий в политическом языке позднейших лет.

Сразу после Февральской революции образ гражданской войны стал олицетворять неконтролируемое течение революционного процесса. С того момента как в лагере победившей революции обнаружились разногласия, со временем становившиеся все более глубокими, призрак гражданской войны стал возникать почти по любому поводу — в первую очередь по поводу вопроса о войне внешней. К. В. Годунов в статье «„Гражданская война“: политическое использование понятия весной 1917 г.» делает следующий вывод:

«Гражданская война в определенном смысле стала самоисполняющимся пророчеством — люди разных политических взглядов поверили, что масштабное внутреннее противостояние неизбежно, и тем самым сделали это предсказание истинным. Начало этому было положено весной 1917 г.»

Речь идет об апрельском кризисе, первом масштабном размежевании между политическими силами, прежде плохо различимыми в свете революционной славы. Понятия «ленинец» и отчасти «большевик» стали тогда обозначать противника войны с Германией и сторонника вооруженной борьбы против новой, «республиканской» элиты. Как рассказывает К. А. Тарасов в статьях «„Ленинцы“ и „большевики“ в политическом языке 1917 г.» и «„Большевизм“ как собирательный образ врагов революции в 1917 г.», в течение нескольких следующих месяцев на каждом новом витке противостояния леворадикалов и либералов «большевизм» понимался все более расширительно — противники большевиков приписывали к этой партии солдат-дезертиров, мнимых и действительных анархистов, пацифистов, левых эсеров, любого рода уголовников, немецких шпионов и бывших жандармов; сторонники Корнилова объявлялись «большевиками справа», а либерально-патриотические критики социалистов и антивоенного движения — «большевиками навыворот»; даже в церкви, как пишет в своей статье П. Г. Рогозный, был собственный «церковный большевизм», которым называли любое неподчинение церковной власти (но как реальное движение не существовавший); большевиками на уличном жаргоне могли называть атеиста, наглеца или преступника — в общем, любого нарушителя спокойной жизни и предсказуемой коммуникации. Меж тем статус-кво не приносил решения никаких насущных вопросов (прежде всего, аграрного вопроса и вопроса о мире) и идея, что те, кто его нарушают, в чем-то правы, становилась все более популярной. Как подытоживает Тарасов,

«Осенью 1917 г. большевистские образы все сильнее демонизировались. „Воля народа“ воспринимала рост популярности радикального крыла социал-демократов как серьезную угрозу. Продолжая считать „большевизм“ именем собирательным, газета правых эсеров в конце сентября писала уже не просто об уголовниках и маргиналах: „Под его знамена сбежались все, кто озлоблен, кто ненавидит, кто верит в чудо, кто творит погромы, кто не хочет работать, кто не хочет защищать своей родины, кто идет с закрытыми очами, как слепой, и кто ловит рыбу в темной воде. „Большевизм“ разнуздал стихию.“

<...>

За восемь месяцев революции образы „большевиков“ в политических текстах претерпели существенные изменения. Из маленькой группы сторонников радикальной программы Ленина они превратились в неостановимую стихию, готовую уничтожить все на своем пути. Политическое пространство Революции 1917 года было немыслимо без большевиков. Через отношение к „большевизму“ складывалась система всего спектра сил, борющихся за власть, — складывались блоки, выстраивались линии противостояния. С помощью негативного или позитивного использования понятия „большевик“ формировались политические идентичности, происходила мобилизация сторонников и союзников или изоляция противников».

Таким образом, внедренное через правые (по тем временам) газеты представление об «обобщенных большевиках», призванное дискредитировать противников войны, Временного правительства и постепенных реформ, оказалось на руку действительным большевикам. Записывая в большевики неопределенно широкие массы, правые вдруг обнаружили, что к осени 1917 года значительная часть этих масс действительно «записалась» в эту категорию.

Столь же причудливой оказалась судьба слов «гражданин» и «республика», которым посвящены статьи Ё. Икэды и Д. И. Иванова соответственно. Оба этих понятия стали критически важны и популярны после Февральской революции, их активно использовали сторонники Временного правительства, кадетов и правых эсеров. «Гражданство» приходило на смену «сословности» — упраздняемой, да так и не упраздненной вплоть до советского декрета; «республика» противопоставлялась скинутому самодержавию, но так и не находила себе устойчивого положительного определения.

Временное правительство манипулировало понятием «гражданин», чтобы установить в обществе и особенно на фронте дисциплину; а учитывая, что это дисциплинирование многими воспринималась как внешнее давление едва ли легитимной власти, популярность приобретало конкурирующее понятие «товарищ». Как пишет Икэда, «„товарищ“ предполагал псевдосемейные отношения людей, а „гражданин“ — принадлежность к функционально организованному обществу. Поэтому слово „гражданин“ могло трактоваться социалистами как указание на „чужих“ людей. Они употребляли его в уничижительном смысле как по отношению к кадетам, так и между собой».

Примерно то же произошло со словом «республика» — республиканскую форму правления поддерживало большинство населения, и Временное правительство, объявив 1 (14) сентября 1917 года Российскую республику, рассчитывало сгладить тем самым все более острые противоречия между умеренными социалистами и либералами. Однако само по себе это понятие к тому времени было уже в значительной степени дискредитировано. Дискредитировало его, во-первых, само Временное правительство, до того называвшее «республиками» все мятежные автономии вроде Кронштадта и создавшее тем самым ассоциацию между хаосом и «республикой». Во-вторых, крайне правые, которые в условиях всеобщей нетерпимости к проектам правее кадетского облекали свои коварные замыслы в республиканскую риторику. В-третьих, неопределенность и двусмысленность самого постановления о провозглашении республики — левые не приняли его, потому что в нем не было слова «демократическая» («буржуазия» и «демократия» на политическом сленге того времени означали элиты и низовое движение), а правые — потому что вопрос о форме правления должен был решиться лишь на Учредительном собрании. Наконец, республиканизм еще с весны противопоставлялся большевизму, к осени 1917 года уже очень популярному:

«Текст либерального философа и публициста Е. Н. Трубецкого, опубликованный весной 1917 г., отражает напряжение между республикой как светлым идеалом и пугающими, хаотическими „республиками“. <...> Автор выступил за „восстание“ республики свободных граждан против „республики чертей“, за конференцию всех республиканских партий, кроме одной. Он не назвал ее, однако, скорее всего, имел в виду партию большевиков».

Таким образом, Временное правительство пыталось остановить гражданскую войну и удержать собственную власть, используя «примиряющие» символы: общий враг действующего правительства и буржуазной революции как таковой стал называться «большевиком», дисциплинированный избиратель, подчиняющийся правительству и готовый к компромиссам с элитами, — «гражданином», а статус-кво, где первые оставались на положении маргиналов, а вторые олицетворяли согласие общества — «республикой». Эти символы действительно могли примирить граждан — но примирить в пользу Временного правительства и против его врагов; и если у граждан появлялись основания полагать, что их интересы расходятся с интересами правительства и совпадают с его врагами, то те же самые символы становились уже символами раздора. Проблемы, которые стояли перед новыми власть имущими, носили не дискурсивный, а вполне материальный характер, поэтому слова выскальзывали из их рук, как рыба из рук ребенка, и уплывали вслед за неконтролируемым потоком событий. В диалоге между враждующими сторонами ни одно слово не переходило из реплики в реплику в неизменности — в устах каждой из сторон обвинение в ее адрес становилось предметом гордости, а идеал, от которого ее отлучали, оказывался дискредитированным.

Участие в кровавом конфликте, где никаких общих мест для примирения уже не оставалось, позволило большевикам, находившимся под смертельной угрозой и готовым убивать, нормализовать понятие гражданской войны, а вместе с ним — личную власть харизматических лидеров. Как пишет в статье «Вожди революции и легитимация гражданской войны» А. В. Резник, гражданская война стала маркироваться позитивно именно в тех текстах, где славословились вожди большевиков и зарубежных коммунистов:

«1 сентября 1918 г. 5-й Юрьево-Ямбургский красноармейский полк накануне отправки на „чехословацкий фронт“ устами своего руководства „во всеуслышание заявил, что будет бороться до последней капли крови“, а также обещал „беспощадно уничтожать буржуазию и их прихвостней — эсеров и меньшевиков, которым не место в свободной стране и из-за которых нельзя проводить те идеи, которым нас учит социализм и его вожди. Довольно слов, пора взяться за дело“. <...>

Резолюция объединенного заседания советских и профсоюзных организаций Симбирска, состоявшегося 8 ноября, начиналась с формулы, комбинирующей язык классовой борьбы и вождизма: „Приветствуя весь пролетариат России, самоотверженно и храбро сражающийся с оружием в руках с русской и международной буржуазией, приветствуя революционного вождя русского и международного пролетариата, неутомимо борющегося за коммунизм — товарища Ленина...“ Показательно, что именно этот текст завершался здравицей: „Да здравствует гражданская война во всем мире!“»

Представляется, что большевики культивировали милитантный дискурс вовсе не затем, чтобы нормализовать «вождистский» тип власти. Язык российской леворадикальной политической субкультуры, формировавшийся в условиях массовых политических репрессий, был крайне милитантным задолго до 1917 года (достаточно вспомнить, например, текст «Варшавянки»). Возможно, риторика гражданской войны обернулась вождистской риторикой, отражая реальные масштабы власти, спонтанно сконцентрированной политическими лидерами во время начавшейся в 1918 году мясорубки. В любом случае, под грохотание тех же самых слов о беспощадной борьбе и непогрешимых вождях большевистская партия уже через несколько лет начнет массово истреблять сама себя. Едва ли какая-либо власть в условиях войны и политических потрясений может удержаться от соблазна задать тем словам, которые у всех на устах, выгодные для себя значения — но, как мы можем увидеть из опыта 1917–1922 годов, эти слова вряд ли покорно застынут в положенных им пределах.