Ирина Антонова. Воспоминания. Траектория судьбы. М.: АСТ, 2021. Содержание
Эта книга должна была появиться сейчас или несколько позже просто потому, что не может же быть, чтобы у такого знаменитого человека, дожившего аж до 98 лет, не было мемуаров. И вот они увидели свет. 256 страниц, из которых только 124 занимает собственно текст Ирины Антоновой (1922—2020). Вышедший из-под ее пера или записанный с ее голоса — мы не знаем. Стилистически это не определяется: стиль и есть главное потрясение от этого текста. Короткие предложения. Минимум метафор и иных красот. Минимум распространенных предложений. Ритмично однообразное повествование, композиционный рисунок которого на протяжении всего текста почти не нарушается. Все звучит четко, как стук ее каблуков по пустым музейным залам. Ничего личного не проскальзывает даже тогда, когда речь идет о самом что ни на есть личном — о маме, о любви, о муже, с которым она прожила 64 года, о тяжело больном сыне-инвалиде. Интонация не меняется. На всю книгу (то есть по сути на всю жизнь) приходится только два случая, когда тональность чуть меняется: в коротеньком мемуаре о первой школьной безответной любви и в едва ли не самой многословной главе о последней мечте бывшего уже директора ГМИИ имени Пушкина — Музее нового западного искусства (ГМНЗИ). После вброшенных в не желающую ее слышать пустоту слов о необходимости восстановить великий московский музей повествование обрывается. В сноске сказано, что его «прервал ее уход».
Что не так с этой книгой? Вроде бы она написана по всем законам жанра — от предков к родителям, школа, «мои университеты», война, первое и, как оказалось, единственное на всю жизнь место работы, муж, встречи с замечательными людьми. Но что-то не сложилось. Собственно, проблема в голосе автора — он замораживает. Обо всем рассказывается сквозь зубы. Так Антонова говорила с журналистами — ни одного лишнего слова, все формулировки продуманы заранее. Хорошо знавшие Ирину Александровну знали и иную ее речь: когда она кричала на подчиненных, унижала, пресекала любые попытки вступить с ней в спор; когда, наоборот, расточала светский елей: казалось, нет более милой и заинтересованной в тебе особы; когда держала речи на вернисажах и конференциях (об искусстве в советском искусствознании принято говорить долго, со вздохами и очень витиевато); ну и когда садилась на любимый конек и раз за разом отстаивала свою идею фикс о восстановлении ГМНЗИ — тут ее было не остановить никакими силами. Но для мемуаров она выбрала самый протокольный из вариантов, просеянный через постоянную самоцензуру, по законам которой лучше сказать меньше, чем выложить лишнее.
Лишним оказывается очень многое — прежде всего, история ее семьи. Если в первой же главе появляются «дорогие для меня тени — мои мать и отец», то уже в следующей оказывается, что даже о них «скромные получились воспоминания». Ирина Александровна описывает историю своих предков через отрицание — она практически ничего о них не знает. Не интересовалась, не спрашивала, не искала, не хотела знать. Ее мама родилась в ортодоксальной еврейской семье в Литве, потом они переехали в Харьков. Девочкой Антонова несколько раз видела своего деда: «бородатый, корпулентный, очень величественный еврей». Бабушка с маминой стороны хоть и была жива до войны, но не приезжала к дочери в Москву ни разу. Были еще дядья и тетя. Тетя Мина выжила, оказалась в Екатеринбурге. О том, что стало с остальной частью семьи (на Украине, в войну, с евреями?..) — ни слова, как сгинули. Они, скорее всего, и сгинули, но неплохо устроившимся в Москве родственникам знать (или все-таки говорить с детьми?) об этом не хотелось. Отец Антоновой был родом из-под Смоленска, но вся семья оказалась в Ленинграде, дедушка и сестры отца работали на ткацкой фабрике. Второго дедушку она видела несколько раз в детстве, описывает его по фотографии: «тоже бородатый, но с чисто русской внешностью человек с пронзительным взглядом».
Разительное сходство/несходство двух своих дедов она видит и иронию истории в этом соединении кровей отмечает. Но на этом как бы ставит точку: ей, заполнившей за годы море официальных анкет, в которых могли быть пункты вроде «девичья фамилия вашей бабушки», не говоря уже о национальности предков, как раз на глубину до бабушек-дедушек окунаться в историю совершенно не хочется. Эта советская печать, не вытравляемая из тех, у кого в пятом пункте кого-нибудь из предков значилось «еврей», у Антоновой в мемуарах не облечена в слова, и хотя еврейство матери не скрывается, но сплошные фигуры умолчания в воспоминаниях о семье — родом оттуда. Более того, она «удивляется» сама себе: «Часто думаю: почему я не расспросила маму о том, как она жила, о ее детстве, о юности? Я даже не знаю, как она училась, чем увлекалась в гимназии, в консерватории...» И тут же объясняет это нелюбопытство «свойством, присущем юности», когда кажется, что все еще успеешь и родители всегда будут рядом. Это, конечно, так и есть, мы все этим грешим. Вот только мать Ирины Александровны дожила до 100 лет, жили они с семьей дочери вместе, и списать все эти незаданные вопросы на «юность» никак не получается.
В этом сюжете ярче всего, может быть, проявляется тотальная недосказанность, которая отличает всю эту книгу воспоминаний. Иногда Антонова суховато, но вспоминает какие-то моменты из детства, которые именно в силу «детскости» выходят у нее живее остальных. Главный такой сюжет, о котором она часто вспоминала в многочисленных своих интервью, — уход из семьи отца. Потом он вернется, со сводной сестрой Галиной Ирина Александровна будет в хороших отношениях, но простить отцу слезы матери и свое одиночество среди родительских проблем не сможет, хотя и скажет об отце: «он был достойным человеком: собранным, преданным делу, работе, товарищам (кстати, товарищи его любили), ответственным, серьезным, настоящим».
Риторика характеристики на верного члена КПСС и «достойного» (!) гражданина очевидна. Собственно, согласно этой риторике написана большая часть текста. Ирина Александровна часто говорила о себе как об очень «советском человеке». В воспоминаниях она не отходит от этого образа, однако от программного сталинизма, в котором ее часто обвиняли в последние десятилетия, открещивается. Пишет, что ее веру в правильность происходящего вокруг поколебал отец, старый большевик, красный директор завода, три года, с 1930-го по 1933-й, проработавший не очень ясно кем в Торгпредстве СССР в Германии («я теперь понимаю, он выполнял какую-то важную миссию...»). О Сталине он вроде бы никогда не говорил, но «в свое время именно отец разбил мой „юношеский идиотизм” — так он сам называл мою абсолютную веру в то, что мне говорят. Он многое понимал про аресты, которые происходили в нашем доме, где жили люди, приближенные к правящей элите, но никому не навязывал своих взглядов». Антонова вступила в партию после смерти Сталина, успев к тому времени поучаствовать в приеме поступавшего в ГМИИ трофейного искусства, а уже в 1961-м ей предложили занять пост директора музея.
Собственно, музей и есть главный герой этих воспоминаний. Судя по всему, даже глубоко любимый муж Антоновой, искусствовед Евсей Ротенберг, не занимал схожего по важности места. Однако «музей» для Ирины Александровны — это не научный институт, не место, где работают коллеги и друзья, вообще не место общих забот и трудов. Есть она, Ирина Антонова, и есть «музей». С годами он становится «ее музеем». Поверить трудно, но на протяжении всей книги не называется ни одного имени сотрудника музея, кроме ее учителя и рекомендателя на пост директора Бориса Виппера. Искусствоведения как науки в этом тексте тоже не существует — профессию Антонова выбрала случайно (хотела стать балериной, актрисой, не получилось; хотела писать про Ван Гога, не было возможности; решила специализироваться на искусстве итальянского Возрождения); были знаменитые учителя (Алпатов, Лазарев, тот же Виппер, своим постоянным учителем Антонова называет и мужа); потом был музей... В мемуарах она не пишет о своих научных работах (их у Антоновой и правда не бог весть сколько), не упоминает крупных ученых из числа сотрудников музея, ей не интересны ни открытия, ни дискуссии искусствоведов, нет даже ни слова о работах ее мужа, крупного ученого.
Идеальный директор-менеджер. Ее основные достижения, как она сама их видит, — это выставки. Из их череды (Пикассо 1956-го, 1960-го и далее каждые 10 лет; приезд «Джоконды», который она пробила через министра культуры Фурцеву в 1974 году; «Москва — Париж» в 1981-м...) складывается история личных побед Антоновой. Ровно половину книги занимают прокомментированные анонимом фотографии, большую часть которых составляют снимки с вернисажей выставок в ГМИИ. Если не углубляться в факты, то кажется, что все эти экспозиции, ради которых люди часами стояли в очередях перед музеем, — заслуга лично Антоновой. Это не совсем так: многие выставки привозились в СССР в обмен на те экспозиции или отдельные экспонаты, которые отечественные музеи, прежде всего самый из них богатый, Эрмитаж, отправляли за границу. Но, действительно, бывали случаи, когда Антонова выбивала в гости своего музея невиданные сокровища: то лестью, то умелым манипулированием, то хитрой подковерной игрой, а то и за счет невероятного для старушки полутора метров ростом напора, перед которым открывались двери никому не дающих свои шедевры монастырей. Чего стоил один только Караваджо 2015 года!
Ирина Александровна четко определяла различие в «происхождении» ведущих отечественных музеев: Эрмитаж — музей имперский, придворный, аристократический; Третьяковка — купеческая; ГМИИ — музей университетский, учебный. Не поспоришь. Вот только за 59 лет под ее руководством (из которых последние 7 лет она занимала пост президента, а не директора) музей изменился до неузнаваемости. Он включился в большие политические игры, и на роль директора такого учреждения — не скромного цветаевского, но главного столичного музея нового государства — Антонова подходила идеально. К ее приходу на этот пост музей уже давно не был «учебным»: большевики потрудились на славу, отправляя на Волхонку национализированные сокровища и выдавая Эрмитажу приказ за приказом выслать в Москву вещи первого ряда. Эрмитаж, конечно, лучшее не отдал, но был вынужден поделиться немалым количеством шедевров. Разделение закрытого в 1948-м ГМНЗИ между Москвой и Ленинградом завершило формирование музея, который стал если и не ровней главным музеям мира, то уж точно ничего стыдного в нем для столицы СССР не было. Конечно, вышло бы совсем красиво, если бы вывезенное советскими войсками собрание Дрезденской галереи осталось в Москве навсегда, но вмешалась политика, и картины пришлось вернуть. Зато за оставшиеся трофеи Антонова билась до последней капли крови — идея отдать что-либо прежним владельцам была ей чужда.
Именно Антонова стала первым директором ГМИИ как «имперского музея». Имперскость «ее музея» заключалась не в исторических фактах, а в близости к Кремлю и правительству, в приеме первых лиц любых делегаций, в орденах, которые она любила и которые сыпались на нее до последних дней, в размахе строительной экспансии, достигшей на момент ее смерти невероятных размеров: «музейный городок» ГМИИ будет состоять из 29 зданий. Год за годом Ирина Антонова становилась «императрицей» в «своем» музее. Об этом еще много расскажут свидетели, но и в мемуарах об этом сказано немало. И через фигуры умолчания (почти нет собственно искусства, нет коллег, сотрудников, сделавших что-то существенное, нет даже директоров других музеев, а уж о враге номер один в лице Михаила Пиотровского и говорить нечего). И через главное, ради чего она как бы стала писать свои мемуары: «Меня часто просили рассказать о себе. Вот только я не слишком любила рассказывать. Зачем кому-то знать, что в детстве я каталась на санках вокруг обелиска Конституции? Так что же все-таки заставило меня начать писать эту, наверное, последнюю „попытку автобиографии”? Думаю, судьба Музея нового западного искусства».
В частной жизни Ирины Антоновой была большая беда — сын со значительным расстройством аутического спектра. Оградить его после своей смерти от почти неминуемого в нашей стране психоневрологического интерната стало ее главной бытовой заботой. Но она поставила перед собой и задачу всероссийского, как ей казалось, масштаба. Она хотела воссоединить разделенный ГМНЗИ, воскресить музей, «реабилитировать» его. Ради Москвы, ради страны. Сама идея вполне себе имперского масштаба, а уж упорство, с которым она обивала пороги, эфиры, добиралась до любого микрофона, где ей могли дать снова и снова говорить о ее проекте, совсем поразительное. Социологи давно заметили, что российские музейщики часто переводят служебную ответственность за порученные их вниманию вещи в разряд отношений собственности. «Мое хранение», «мой Рембрандт», «мой архив». Ирина Александровна почти 60 лет считала музей «своим». Но королевство оказалось маловато. Ее идеей фикс стала переделка истории. Она хотела того, что возможно только в имперской системе координат: отменить приказ Сталина и повернуть время вспять. Нет никакого смысла приводить аргументы против проекта Антоновой — она все равно их никогда не слушала. Интересно другое: эта идея начала активно продвигаться ею в 2013 году и стала одной из причин ее отставки с поста директора музея. Но как вовремя: еще до Крыма, но уже на волне новой имперской идеологии. Она рассчитала все почти верно, могло и сработать. Не сработало, она явно перегнула палку. Но семь лет Антонова раз за разом стучалась во все двери. Несгибаемая «хозяйка» империи хотела большего и считала, что именно в этом суть ее «пребывания в ареале культуры». Но она умерла, и больше такой не будет.