«Дом памяти и забвения» — роман сербского писателя Филипа Давида, герои которого пытаются постичь заведомо непостижимую природу зла. О том, насколько убедительным вышел этот роман о Холокосте и синдроме выжившего, рассказывает Эдуард Лукоянов.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Филип Давид. Дом памяти и забвения. М.: Лайвбук, 2023. Перевод с сербского Ларисы Савельевой

Филипу Давиду недавно исполнилось 83 года, за которые, как и другим его соотечественникам, пришлось увидеть даже слишком многое. Будущий писатель родился в 1940 году в Крагуеваце, который вскоре был объявлен judenfrei — территорией, свободной от еврейского населения. Только за один день 21 октября 1941-го город «освободили» от семи тысяч мирных жителей — расстреливали по сто человек за каждого убитого партизанами немца. Среди казненных были и родственники Филипа Давида.

Ему посчастливилось пребывать в бессознательном возрасте, когда его страна вместе со всем миром переживала величайшую катастрофу, но не повезло в уже преклонном возрасте застать повторение того, что считалось невозможным. Пусть масштабы гражданской войны в Югославии несравнимы со Второй мировой, но в основе самых трагичных ее эпизодов лежало то же самое иррациональное и при этом абсолютное в своей бессмысленности зло. Концентрационные лагеря, этнические чистки, массовые казни гражданского населения — все это вновь пришло в самое сердце Европы.

Или все-таки не «пришло» само по себе, а его привели вполне конкретные люди? Таков базовый вопрос, которым задаются герои осколочного и многожанрового романа Филипа Давида «Дом памяти и забвения» (Kuća sećanja i zaborava).

Формальным стержнем повествования здесь является история Альберта Вайса — демонстративно типичная, если не сказать стереотипная или даже клишированная. Когда он был маленьким ребенком, его родителей и брата увез поезд в Аушвиц, где они и сгинули. Сам он попал в семью фольксдойче, недавно потерявшую ребенка. Альберта с тех пор стали звать Гансом, заставляя притворяться погибшим сыном немецкой пары. После очередной ссоры с ребенком, не желающим принимать новую идентичность, приемная мать Альберта кончает с собой. Ее тело обнаруживает глава семейства, который тем временем шел доложить в комендатуру о том, что приютил еврея. Сам Альберт, однако, успевает сбежать. (Немаловажная деталь: он приходится родственником иллюзионисту Гарри Гудини.)

В наши дни он — пожилой интеллектуал, мучимый чувством вины. Разумеется, не из-за того, что невольно дорушил как минимум одну немецкую жизнь, а из-за того, что не сумел спасти брата. Он терзается сомнениями о том, какова же истинная природа зла: предельно банальная, плотская, как уверяла Ханна Арендт, или же космическая, божественная, как считает один его приятель-каббалист. Между философскими спорами персонажи книги сталкиваются с различными случаями, убедительно подтверждающими обе взаимоисключающие версии.

Старик читает лекцию о непостижимости природы зла, после чего взрывает бомбу в пассажирском автобусе. Деревенский мальчик, одержимый демонами, натравливает на гостей полчища саранчи. Управдом систематически насилует еврейскую девушку, пока она не производит на свет плод не любви, но ненависти, который первые годы своей жизни проводит в абсолютной тьме подвала. Прокуратура разбирается с художником, который нарисовал картину пеплом из печей Майданека (реальный, кстати, инцидент, произведенный шведом Карлом Майклом фон Хауссвольфом).

Между этими аттракционами Филип Давид рассказывает историю Шабтая Цви — еретика из XVII столетия, учившего исправлять мир через грех, добираясь до самого морального дна, чтобы поднять с него и вознести частицы Бога.

Финал романа читатель встретит вместе с центральным героем в «Восточном экспрессе» — но комфортабельный поезд, символ общеевропейских культурных связей, разумеется, не то, чем кажется: «Туристическая поездка превращается в ночной кошмар. Пульмановский вагон — в вагон для скота».

В 2014 году, когда «Дом памяти и забвения» получил престижнейшую премию журнала НИН, он разошелся тиражом 44 тысячи экземпляров — по сербским меркам это без всяких натяжек бестселлер. Но этот факт впечатляет прежде всего тем, что «Дом памяти и забвения», начиная с заглавия, от первой и до последней строчки — идеальный премиальный роман, будто написанный специально для профессионального читателя, но никак не для широкой публики.

Здесь нет особого сюжета, но есть сложная архитектура текста с повествованием от разных лиц, вкраплениями газетных заметок, элементами мягкой фантастики и магического реализма, давно и прочно вписавшегося в балканскую литературу. Филип Давид забрасывает читателя и без него, в общем-то, известными наблюдениями Ханны Арендт и Примо Леви, Яна Ассмана и Эрика Хобсбаума.

Хотя Филип Давид никак не производит впечатления циника, но ему удается довольно цинично взять самые морально тяжелые вещи и упростить их до неузнаваемости, заставить читателя поверить в то, будто теперь он наконец осознал, как стало возможным массовое уничтожение людей в лагерях смерти. Производится этот трюк по известной схеме. Из контекста вырывается яркая реплика: «Когда заходит речь о зле, надо бы выдумать и использовать новый язык, ибо с помощью нашего способа говорить и думать глубина зла не может быть выражена». Мысль эта на протяжении всего текста повторяется на разные лады, после чего сообщается, что «это не мои слова, это слова Примо Леви и Жана Амери». Неймдроппинг прибавляет несложной мысли особого веса, читатель убеждается в том, что она несет некую запредельную истину, великую тайну, причастным к которой он отныне стал.

После этого тексту следует придать весомости. У каждого слова есть свой вес, который можно измерить, доверяя писательскому чутью. «Дом» — слово очень весомое в своей библейской простоте. «Память» — слово весьма интеллектуальное, как и «забвение». Связанные в одно, если вдуматься, совершенно бессмысленное словосочетание, они производят суггестивный эффект повышенной мощности, а тема еврейства и тем более Холокоста делает текст неуязвимым для критики.

В этом фатальный изъян романа «Дом памяти и забвения»: обреченный на успех в интеллектуальных кругах, он не представляет собой ничего, кроме цепочки аффектов, звенья в которой вырваны из больших культурно-исторических нарративов. Но в книге этой нет ни плоти, ни крови, только поверхность уже многократно описанных сюжетов и образов. Вспомним про убитых горем немцев, в приступе психоза усыновивших еврейского мальчика, чтобы самим же побежать сдавать его комендантам — чудовищная и вполне убедительная трагедия почему-то оборачивается суицидальной мелодрамой. Сцена с «одержимым» ребенком, вероятно, страдающим тяжелой болезнью, вроде бы должна ужасать, но вместо этого выглядит совершенно опереточно:

«Это маленькое существо, не знаю, как можно его назвать по-другому, выпрямилось и в каком-то удивительном ритме закачалось на тоненьких ножках, которые едва-едва держали его, потом заверещало и, к нашему удивлению, разборчиво произнесло череду различных имен — предполагаю, что это были имена каких-то восточных демонов.

— Гала, Маским, Иштар, Тифон, Асмодеус, Азазель, Бехемот, Левиафан, Самаэл, Лилит, Иблис...»

Ну а вынесенный в заглавие «дом памяти и забвения» оказывается действительно домом, в котором стоит некий компьютер, по запросу транслирующий все, что помнит и хотел бы забыть герой, — простите, но это уже вовсе какая-то чепуха.

Поезда смерти, синдром выжившего, непостижимость зла — все это уже было многократно и во много же раз убедительнее описано в XX веке и тогда же многократно разобрано с последующей пересборкой. Впрочем, против последнего, против постмодернистской, будь хоть тысячу раз талантливой, но все же ревизии катастроф Филип Данил последовательно выступает — и в этом наконец проявляется его собственное и потому убедительное слово.

Мораль, которую писатель выводит из своего творения, сводится к тому, что зло непостижимо, но, даже если оно — производная от Бога, от вселенной, всегда есть возможность от него сбежать. Что раз за разом демонстрирует Альберт Вейс, родственник Гарри Гудини, славу которому принесли непостижимые трюки с исчезновением из локаций, не предусматривающих возможность побега.

В этом с Филипом Давидом очень хочется согласиться, но, хоть убей, — не получается.