В новой книге философ и теоретик искусства Борис Гройс предлагает рассматривать нарциссизм как форму новейшей аскезы. Завороженный своим публичным образом, современный человек уподобляется мифологическому Нарциссу, который сосредоточен лишь на одном — созерцании своего отражения. «Горький» поговорил с Гройсом о том, как нарциссизм связан со смертью, как в Средневековье понимали работу над собой и почему автору книги пришлось пойти к стоматологу, чтобы не выпасть из западной академической среды.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Борис Гройс. Апология Нарцисса. М.: Ад Маргинем Пресс, 2024. Перевод с английского Андрея Фоменко. Фрагмент

— Вы назвали свою книгу «Апология Нарцисса». Почему вы решили, что нарцисс заслуживает апологии?

— Нарцисс нуждается в апологии, потому что нарциссизм часто неправильно понимают. Обычно говорят, что человек нарциссичен, если он все время занимается собой, то есть удовлетворением своих желаний и поиском своей выгоды. Но если мы вспомним мифологического Нарцисса, то поймем, что он отказался от всех желаний и никакой выгоды не искал. Он просто смотрел на свое отражение в озере, а потом умер. То есть нарциссизм представляет собой секулярную форму аскезы. В этом основной парадокс.

В конце XIX — начале XX веков крах религии многими воспринимался с огромной тревогой, как начало какой-то демонической эпохи. Говорили что если Бога нет, то все позволено. Люди начнут поддаваться всем соблазнам. Но произошло обратное. Общество, которое наступило после конца христианства и, если шире, религии, стало значительно более аскетичным, чем то, которое было до него.

Христианское общество чаще уступало соблазнам. Сколько тогда было войн, насилия над женщинами, грабежей. Что делал какой-нибудь граф, когда у него заканчивались деньги? Он просто шел грабить крестьян или соседей. Сейчас ему бы это дело так не прошло. И тут возникает вопрос: откуда эта аскеза? Если Бога нет, почему аскеза? Почему мы не уступаем соблазнам? Потому что страх Божественного взгляда и осуждения сменился страхом общественного осуждения. Люди стали производить видимость, свой облик, маску, которую они показывают обществу, чтобы защититься от его взгляда. И на производство этой маски у них уходит все время.

— Вы говорите о маске как об имидже или репутации. Разве это уникальные явления нашей эпохи?

— Конечно, уже в викторианских романах заметно, как люди начали производить видимость, хотя сами занимались развратом и грабежом бедных. Но тогда достаточно было создать одну такую маску и наслаждаться жизнью. Сегодня нарциссизм как производство видимости съедает абсолютно все время человека. Ему приходится постоянно приспосабливаться к изменяющимся обстоятельствам. Приходится все время корректировать свой вид, навыки, поведение. На это, повторюсь, уходит все время, и аскеза, то есть способность сопротивляться соблазнам, возникает из-за нехватки времени.

Поэтому «апология нарцисса» — это апология современного аскета, у которого все его время уходит на служение обществу. Если религиозный аскет был сфокусирован на служении Богу, чей взгляд все время был направлен на его душу, то современный аскет служит обществу, чей взгляд направлен на то, как этот человек выглядит, каков его имидж, насколько он компатибелен с модами и трендами своего времени.

Всю жизнь, от рождения и до смерти, современный человек чувствует себя под постоянным наблюдением и контролем и стремится не сделать ни одного ложного шага и не поддаться ни одному искушению. Такова судьба современного аскета, и, мне кажется, она заслуживает апологии.

«Политика идентичности вся пронизана заботой о том, как должно быть идентифицировано тело того или иного человека»

— Современный человек — это нарцисс, который, как вы пишете, обречен быть дизайнером своего «Я». При этом вы пишете, что этот самодизайн связан с подготовкой к смерти, точнее с попыткой избежать смерти как забвения. Почему именно эстетические практики оказались настолько важными сегодня, когда речь заходит о смерти?

— Любые тексты — это реакция на те дискуссии и процессы, которые являются формирующими для культуры. В культуре, в которой живем и я и вы, центральный дискурс — это дискурс политики идентичности. Политика идентичности построена вокруг идентификации тела. Говорят: «это белый мужчина», «это черная женщина», «это человек одной сексуальной ориентации», «это человек другой сексуальной ориентации». Иначе говоря, идентичность определяется тем, как общество, в котором человек живет, воспринимает его тело. Поэтому каждая идентичность хочет повысить свою общественную ценность в иерархии социальных и культурных ценностей. И в этом притязании она апеллирует прежде всего к телам, причем к телам, трансцендирующим реальное тело того человека, которого эта идентичность определяет.

Например, говорят: «Я женщина, и меня обижает то, что других женщин представляют так-то и так-то». Если она обижается, что других женщин представляют как-то «не так», значит, она воспринимает свое тело как нечто трансцендентное, как некий образ. Есть видимая, телесная форма, а есть невидимая телесная форма, о которой говорится как о чем-то желанном. Политика идентичности вся пронизана заботой о том, как должно быть идентифицировано тело того или иного человека.

Здесь возникает амбивалентность. С одной стороны, моя телесная идентичность — это смертная идентичность: есть мое конкретное тело, которое умрет и распадется. С другой стороны, это тело представляет собой конкретное воплощение некоторой абстрактной формы: например, формы мужественности, женственности, определенной расовой формы и так далее. Вот это трансцендирующая форма тела, по существу, бессмертна. Она может переходить из поколения в поколение в текстах или в запечатленных образах. Это тело может оказаться и в прошлом, и в будущем. Именно поэтому самодизайн оказался настолько важен для проблематики смерти.

— Тело, изображенное на средневековой иконе или гравюре, — это тоже идентичность.

— Когда мы говорим об идентичности сегодня, то это не идентичность в смысле средневековых людей. Тогда идентичностью считалась душа. Душа, которая была невидима людям, но видима Богу. Таким образом, для человека той эпохи спасение и решение проблемы смерти лежали в плоскости дизайна души. Душа должна была «невеститься перед Богом». Она должна была выглядеть красивой невестой на встрече с Богом.

Есть очень много картин, изображающих души на том свете. Те души, которые идут в рай, очень красивы и изящны, а те, которые идут в ад, выглядят довольно отвратительно. То есть эстетическая компонента была важна для понимания смерти и загробной жизни всегда. Просто этот самодизайн был связан с божественным взглядом на душу. Современный дизайн, напротив, обращен к видимой, но трансцендентной форме нашего тела, которую мы воспринимаем как нашу идентичность. И этот самодизайн связан с социальным взглядом на наше тело.

«Настоящий спортсмен, актер или поп-музыкант не уступает соблазнам»

— Тем не менее в Средние века красота души была признаком нравственной чистоты человека, доказательством соответствия его жизни евангельским принципам. Как нарциссическое желание, которое выражается в самодизайне, сосуществует с моралью сегодня?

— Способность не поддаваться соблазну — основа морали. И она в точности соответствует практикам самодизайна. Героями современной культуры являются не писатели и художники, а актеры, спортсмены и поп-музыканты. Все они обладают в высшей степени тренированными телами. Они смогли создать такое тело благодаря исключительно сложной тренировке. Чтобы выдержать нагрузку концерта, выступить на спортивном конкурсе или сняться в фильме, человек должен быть очень натренированным.

Этот тренинг — аскетизм, который распространяется не только на образ тела, но и на способность сопротивляться соблазнам. Если, например, поп-звезда совершает неблаговидный поступок, то ее сразу вычеркивают из всех чартов и рангов. Так происходит потому, что звезда перестала соответствовать идее всесторонне тренированного тела, которое не способно ни на какой аморальный с точки зрения современного общества поступок. Настоящий спортсмен, актер или поп-музыкант не уступает соблазнам. Подобно нарциссу, который был заворожен только своим отражением в озере, он двадцать четыре часа в сутки занимается своим делом, создавая из себя признаваемую всеми видимость.

— То, что вы описываете, сильно напоминает советский идеал здорового тела.

— Этот идеал был взят из спорта. «В здоровом теле — здоровый дух» — это де-факто олимпийский лозунг, который получил огромный отклик в XX веке. Неслучайно похожие идеи пропагандировались и в фашистской Италии, и в нацистской Германии, и в демократических странах того периода. Все они ориентировались на спорт как на практику, которая, по сути, заменила посещение церкви.

Спортивные состязания заменили мессу: они превратились в мистерию, в которой осуществляется единство нации. Здесь мы, кстати, вновь видим проявление трансцендирования собственного тела. Зритель на футбольном поле может быть и десяти метров не пробежит, но, поскольку он англичанин и англичане играют на футбольном поле, этот человек чувствует телесное единство со своей командой и со всей нацией.

— Вы говорили о морали с точки зрения публичной самопрезентации. Но, если говорить о ней через призму приватных, межчеловеческих отношений, через пару Я/Другой, разве нарциссизм не становится здесь неким деформирующим фактором?

— Межчеловеческие отношения сильно трансформировались. Сегодня, если что-то «не так», мы сразу идем в суд. Я думаю, что мы уже пережили период, когда между публичным и частным существовала какая-то граница. Приватные отношения — это XIX век. Сегодня private is political. Современная цивилизация построена на постепенном растворении частного в политической сфере. Все вопросы, например те, что касаются сексуальной жизни, превращаются в политические вопросы, которые обсуждаются в парламентах, судах, прессе. Так что сфера приватного, в том числе и в морали, просто исчезла.

«Экологов волнует смерть кашалотов, но кашалотов не интересует смерть экологов»

— Есть ощущение, что в книге вы между строк критикуете трансгуманистические и, если шире, технологические попытки победы над смертью. Например, в одном месте, говоря о неумолимой жесткости, заложенной в эволюцию машин, когда более совершенная машина просто отменяет существование менее совершенной, вы пишете: «Трансгуманистический прогресс, даже если таковой возможен, может быть только саморазрушительным». С чем связана эта критика?

— Нарциссическое желание, как и вообще любое желание, возникает из страха смерти. Отсюда — желание запечатлеть свой образ, чтобы он пережил тело. Если у тебя нет страха смерти, значит, ты машина или Бог. Богу не свойственен нарциссизм, как и любое другое желание, потому что он вечен. Так же и машина — она не умирает в том смысле, в котором умирает человек. Ее, конечно, можно отключить, но потом ее можно будет включить или отремонтировать. Поэтому проблематика смерти — это человеческая проблематика.

Абсурдно полагать, что машины могут думать. Мышление — это тоже реакция на страх смерти. Если ты бессмертен, зачем тебе думать? Человек думает, потому что он боится. Он хочет поступить разумно, хочет просчитать все ходы, взвесить все шансы и найти правильное решение, чтобы избежать опасности. Таким образом, мышление — это функция страха смерти. Если нет страха смерти, нет и мышления. А также нет и никаких желаний, включая желание нарциссическое. Так что машины, может, и будут функционировать, но думать они точно не будут. И в этом отношении они не имеют никакого отношения к проблеме смерти.

— То есть тупик трансгуманизма в том, что чисто человеческую проблему смерти хотят решить «нечеловеческими» средствами?

— Я бы не говорил об этом как о «тупике». Проблема заключается в том, что я сам представляю собой смертное существо, знающее о своей смерти. Этим я похож на всех остальных людей. Поэтому ничто человеческое мне не чуждо. Благодаря этому я, собственно, способен понимать других людей. Я устроен так же, как они. Именно по этой причине я, например, плохо понимаю кошек.

Есть экологи, которые, скажем, любят кашалотов. Они стараются их сохранить, но они не задают себе вопрос, а любят ли кашалоты их. Кашалоты, очевидно, их не любят, потому что смертность экологов их не волнует. Экологов волнует смерть кашалотов, но кашалотов не интересует смерть экологов. Именно это и представляет собой границу, которая отделяет человека, во-первых, от всех животных, во-вторых, от всех растений, а в-третьих, от всех машин.

В этом смысле я бы не стал говорить о тупике. Я прекрасно представляю себе мир, в котором живут кашалоты. Я очень хорошо представляю себе мир, в котором живут машины. Просто оба этих мира мне абсолютно чужды. Я ничего про них не знаю, потому что я не машина и не кашалот. Я могу понять только других людей, чье тело устроено так же, как мое. Это то, что делает для меня интересным мир, в котором я живу, потому что это мир существ, полностью мне подобных. А мир машин или мир кашалотов для меня безразличен. Я не чувствую с ними никакой связи.

«Вся политика сегодня превратилась в дискуссию о теле»

— Если вернуться к политике идентичности, то кажется, что у нее есть критики. Я говорю, например, о западных правых, которые среди прочего выступают за институт семьи в виде партнерства между мужчиной и женщиной и в целом хотят вернуть границу между публичной и приватной сферами. Выходит, что тело для них не является центральным политическим дискурсом?

— Вовсе нет. Сегодня не существует другой политики, кроме политики идентичности. Все остальные формы политики уже давно исчезли, потому что исчезла душа. Вся политика сегодня превратилась в дискуссию о теле.

Европейские «правые» так же практикуют политику идентичности, как и «левые», просто в другом варианте. Например, «правое» движение во Франции называется Les Identitaires, то есть «Идентичные». Та идентичность, за которую они борются, это идентичность европейских тел. «Правые» стремятся предотвратить вытеснение белых европейских тел небелыми телами. Протест вызывает то, что по европейской земле ходят небелые тела, а должны ходить белые. Обратите внимание: никто не протестует по поводу того, хорошие люди ходят по этой земле или плохие — или являются они сторонниками коммунизма или сторонниками капитализма. Всех интересует только то, каково тело этого человека. Отсюда, в частности, лозунги правых, связанные с семьей: демография должна быть настроена «правильно», чтобы рождались только «правильные» тела.

Эта зацикленность на теле, кстати, хорошо чувствуется в США. Куда ни пойдешь, везде ты заполняешь какую-то анкету, и первое, что тебя спрашивают, какая у тебя раса. Выходит, что главное определение человека с точки зрения американской бюрократии — это раса. Эта привычка — рассматривать структуру тела как основную характеристику человека — и есть то, на чем построена современная цивилизации. Как я уже говорил, в центре современной культуры находятся не хорошо тренированные умы, например философы или писатели, а хорошо тренированные тела. Это так же работает и для современной политики.

— В книге вы описываете, как нарциссическое желание трансформирует современный политический процесс. Например, вы пишете: «Нас привлекает и заставляет поддержать того или иного политика эстетизация его или ее тела. Политическое пространство выстраивается теперь вокруг этого тела, становясь рамкой или аурой политика». Значит, о проекте политики как рациональной деятельности по медиации и репрезентации можно забыть?

— Вы знаете, когда я начал преподавать в Германии — это было в конце восьмидесятых годов, — мне тот или иной студент часто говорил: «Я с вами не согласен!». Я спрашивал его: «А что вы думаете по этому поводу сами?» И он отвечал: «Я просто знаю, что я с вами не согласен, а какова моя точка зрения, я еще не знаю, но я подумаю на эту тему».

Человеку свойственно не соглашаться, он всегда найдет аргументы для этого. Абсурдно полагать, что на пути рационального дискурса можно прийти к какому-то общему мнению. Если мы посмотрим на образец такой дискуссии — на платоновские «Диалоги», — то увидим, что они ничем не кончались. В конце диалога Сократ просто говорил, что «надо пойти и принести жертву» или «пора выпить, закусить».

Таким образом, к выводу, который поможет нам действовать, с помощью рациональной дискуссии прийти в принципе невозможно. В какой-то момент эта дискуссия должна быть прервана волевым решением. А решение становится действенным не вследствие аргументов, а потому что вызывает доверие. Ты доверяешь человеку, который это решение принял, и ему следуешь. Эту харизму просчитать невозможно. Ее невозможно сконструировать политтехнологическими методами. Но мы видим, что такие политики появляются. И их аура становится определяющей для политических решений и симпатий.

«Знаменитая глобализация привела к тому, что мы стали жить в непонятном мире»

— Что нарциссическое желание, о котором вы пишете, означает для того, что на обыденном языке называется демократией?

— Для этого прежде всего нужно ответить на вопрос, что такое демократия. На этот вопрос нет ответа. Как сказали бы на Западе, это floating signifier (англ. «плавающий знак»). Содержание этого термина — нулевое. Если мы посмотрим на современное общество в его реальном функционировании, то оно базируется на идее экономического выживания. Современное общество находится в состоянии постоянного перехода — постоянной необходимости приспосабливаться к новым технологиям. Прежде всего — к изменяющемуся рынку рабочей силы и к изменяющимся условиям жизни.

Этот процесс приспособления занимает большую часть жизни. Частью этого процесса приспособления является наша способность каким-то образом выглядеть, то есть как-то презентовать себя окружающему миру: например, как имеющих iPhone, как способных говорить по-английски, как освоивших какие-то технологии и так далее.

Иначе говоря, это приспособление является работой над своим обликом в социальном пространстве. Мы должны выглядеть как компатибельные с этим пространством. Например, когда я в восьмидесятых годах приезжал в Нью-Йорк, то помню, что тогда в академической среде не было требования, чтобы у всех были хорошие зубы. Довольно много людей ходили с плохими зубами. Но уже в девяностых годах мне стали говорить, что в университетской и художественной среде нельзя прожить с плохими зубами. Видимо, у меня были не очень хорошие зубы. Пришлось ими заняться.

— То есть экономическое выживание забирает все внимание человека, так что он окончательно дистанцировался от политики?

— Мне кажется, что люди сегодня в принципе не особенно хорошо понимают, что происходит в политике. Им трудно понять, какие факторы на нее влияют. Например, вдруг возникают какие-то исламские секты типа хуситов, о которых они никогда не слышали. Они не понимают контекста, в которых хуситы возникли. Не понимают, чего они хотят, во что они верят и к чему стремятся. Поэтому они не очень понимают, как на хуситов реагировать.

Знаменитая глобализация привела к тому, что мы стали жить в непонятном мире. Я вот машину не вожу, но есть те, кто водит машину, но и они часто не знают, как она устроена. Так же — как устроен самолет или компьютер. Это все загадочные явления. И современное политическое пространство что-то вроде компьютера: ты с ним как-то обращаешься, но не знаешь, как оно устроено и какие факторы на него влияют.

Мы говорили с вами в начале о Средневековье, и я сейчас вспомнил один средневековый роман. Там рассказывается, как один рыцарь едет куда-то в шлеме и встречает другого рыцаря, который тоже в шлеме. Первый рыцарь вступает с ним в поединок, отрубает ему голову, снимает шлем и понимает, что это был его брат. Для него это было неожиданностью. Если бы он знал, что это его брат, то не стал бы затевать поединок. Но он был в шлеме и брат его был в шлеме, и общая ситуация была неясная. Этот сюжет, мне кажется, хорошо показывает, как работает сознание современного избирателя.