В новую книгу доктора политических наук, директора Центра теоретической и прикладной политологии ИОН РАНХиГС Владимира Малахова «Политика различий. Культурный плюрализм и идентичность», выпущенную издательством НЛО, вошли тексты, посвященные таким темам, как межэтнические конфликты, миграция, формирование наций, политика идентичности. Как произошло, что государства Западной Европы и Северной Америки в определенный момент отказались от идеала этнокультурной однородности в пользу мультикультурализма, а затем вновь повернулись лицом к идеям национальной консолидации? Почему, несмотря на дискредитацию идеологии расизма в XX веке, партии и движения с расистской повесткой набирают популярность в XXI столетии? Как объяснить то обстоятельство, что этнические чистки рутинным образом повторяются в разных частях света? Возможно, некоторые ответы на эти вопросы, предложенные автором, отчасти остались в прошлом, однако книга Малахова как минимум помогает читателю оценить, насколько необратимо изменился наш мир.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Третий путь между ассимиляционизмом и мультикультурализмом

— Ваша книга объединила тексты в разных жанрах — научные статьи, рецензии на книги и интервью. Как формировался этот замысел? По какому принципу вы отбирали тексты?

— Если честно, хотелось выдержать временной интервал — одна книга в НЛО раз в семь лет. Первая — «Понаехали тут: очерки о национализме, расизме и культурном плюрализме» — вышла в 2007 году, вторая — «Культурные различия и политические границы в эпоху глобальных миграций» — в 2014-м, а эту, о которой мы сейчас говорим, я собрал в конце 2021-го. Но жизнь, как говорится, внесла коррективы. Сначала случились известные события, я подумал, что материал резко устаревает, и, когда книга уже лежала в редакции, стал пытаться что-то изменить. Но довольно скоро осознал, что это неподъемная задача, и решил оставить все как есть. И сейчас, кстати, об этом не жалею. Перечитывая сегодня тогдашние тексты убеждаешься, насколько велик контраст между двумя реальностями — той, которая была тогда, и нынешней. Не только в политико-идеологическом, но и в когнитивно-психологическом плане. Скажем, дискуссии о значении понятий «русский» и «российский» — сейчас их в том виде, какой они имели еще в середине прошлого десятилетия, и представить невозможно.

Что касается принципа, по которому эти разные тексты объединены, то это следующий круг вопросов. Первый и главный: как люди поступают с различиями? А точнее, как люди используют различия? Почему различия могут быть совершенно политически нерелевантными или, напротив, очень даже релевантными? Связано ли это как-то с тем, насколько они значимы «объективно», с точки зрения некоего условного этнографа? Простой пример: армяне в Османской империи. Их отличие от тюркского населения в культурном плане было огромным, но это не мешало их достаточно комфортному сосуществованию, а затем произошел геноцид. Или католики и протестанты в Северной Ирландии. Культурные различия между ними ничтожны. По сути, это различие между тем, кто в какую церковь не ходил: одни не ходили в протестантский храм, а другие — в католический костел. Однако на протяжении нескольких десятилетий это различие было крайне важным для динамики конфликта в Ольстере, да и сейчас релевантно.

Этот вопрос плавно перетекает в другой: какова роль культурных различий в тех конфликтах, которые мы кодируем как этнические? На него есть два типа ответов. Один — назовем его эссенциалистским — предполагает, что сама по себе культурная отличительность и есть причина конфликтов. Иными словами, тот факт, что какие-то две группы поколениями жили мирно рядом и даже сотрудничали друг с другом, — это не более чем некая временная аномалия, какое-то непонятное отклонение от нормы. А вот когда они начинают резать друг другу горло — это как раз нормально, это лишь подтверждает идею об аномальности мирного сосуществования в условиях культурного разнообразия. Тем самым мы постулируем, что культура сама по себе, культурные различия как таковые, являются триггером конфликтов. Другой тип ответов — назовем его инструменталистским — предполагает указание на какие-то материальные интересы, на группы обладающих ресурсами людей, которые способны этими интересами манипулировать; а обращение к культуре, к различиям в «идентичности» есть не более чем камуфляж. Если угодно, легитимация чисто материальных интересов.

— Правильно ли я понимаю, что вы решили искать какой-то третий путь?

— Да, я думаю, что оба ответа неверны, а правильное решение нужно искать в области политического, которая является автономной и не редуцируется ни к материальному, ни к «идентичности». Вспомним понимание политического у Антонио Грамши. Политическая сфера у него не сводится ни к базису, ни к надстройке, если использовать марксистские термины. При этом под политикой надо понимать, конечно, не то, что в английском называется policy — сфера принятия коллективно обязывающих решений, а politics — столкновение интересов, чаяний и мотиваций разных групп людей, и эти мотивации могут носить как материальный, экономический, так и идеальный, культурный характер, то есть быть связанными с пресловутой идентичностью. Весь этот круг вопросов меня интересует очень давно, и я к нему в разных контекстах возвращаюсь.

— Но в статье, открывающей сборник, идет речь о другого рода конфликтности — это не про группы, исторически проживающие на одной территории, а про местное население и мигрантов...

— Да, здесь вопрос о том, как организуется политическое общежитие в условиях культурной неоднородности, выступает в другом качестве: как это общежитие организуется в условиях неоднородности, вызванной миграцией? В нем есть измерение как административное (бюрократические решения, которые в связи с этим принимаются), так и теоретическое, которое меня занимает в первую очередь. Посмотрите, какие здесь возникают «качели». На одном полюсе — ассимиляционизм, на другом — мультикультурализм. Однако в нормативном плане обе эти установки контрпродуктивны. Первая говорит: «понаехавшие» должны стать такими же, как мы, раствориться, чтобы мы их не видели. Или — чемодан, вокзал, историческая родина. Вторая установка, напротив, говорит, что мигранты не только вправе, но и должны сохранять свою культурную самобытность. Если первая установка отказывает мигрантам в идентичности, то вторая им ее навязывает. В этой логике человек, который прибыл в какую-то страну из другой страны, есть представитель некой особой этнической или религиозной группы. Это твоя судьба или даже приговор — ты обязан быть манифестантом этой группы, ты не можешь меняться.

Что же касается политико-административного измерения проблемы, то здесь налицо очень интересная динамика. В середине ХХ века все более-менее исходили из того, что никакого пути, кроме ассимиляции, нет и быть не может. Затем наступил период увлечения идеями мультикультурализма. Хотя на самом деле эту политику проводили далеко не все европейские страны, мода на мультикультурализм была очевидной с начала 1980-х (а в США еще на десять лет раньше) по середину 1990-х годов. Но уже к началу 2000-х годов сам термин «мультикультурализм» сделался вполне негативно нагруженным, и «качели» вновь вернулись к ассимиляционизму.

— Это связано с тем, что именно в тот момент стала себя проявлять обратная сторона мультикультурализма?

— Моя гипотеза состоит в том, что ностальгия по ассимиляционизму — это результат победы идеологии неолиберализма, которая привела к демонтажу государства всеобщего благосостояния, и в этих условиях обычные люди стали связывать риторику «мульти-культи» с нечувствительностью элит к проблематике неравенства. Эта риторика — поддержка меньшинств, уважение к различиям и т. д. — стала восприниматься просто как изменение повестки, как переключение внимания с вопросов, которые действительно волнуют массы людей, на вопросы двадцать пятой важности. Одно дело — падающие зарплаты, безработица, ставки по кредитам, медицинское страхование, ипотека и т. д., и другое дело, скажем, туалеты для трансгендеров.

— И за этим упором на разнообразие прочитывается понятная идеология «разделяй и властвуй»?

— Да, перед нами властная стратегия, как мне кажется. Возьмите американские дискуссии об абортах, которые всякий раз резко обостряются перед выборами. Как будто в Штатах нет других проблем. Но мне как политологу интересно наблюдать, как элиты реагируют на недовольство людей, как они инструментализируют фрустрации своих избирателей. Собственно, самым эффективным инструментом здесь служит именно переключение внимания — повестку срочно переводят в «культурную» плоскость: то однополые браки, то аборты, то нежелание мигрантов ассимилироваться. Именно этим в свое время занимался, к примеру, британский премьер Дэвид Кэмерон, заговоривший о «мускулистом либерализме» и прозрачно намекавший на то, что пора поставить обнаглевших «понаехавших» на место. Все это начало педалироваться еще в 2010-е годы и действительно хорошо «зашло» публике — многие стали искренне считать, что именно здесь и скрывается корень всех их проблем. Хотя, конечно, есть немало тех, кто на подобные трюки никогда не купится. Не так давно я слушал выступление одного немецкого земельного судьи. Его спросили, есть ли связь между уровнем подростковой преступности и этническим происхождением правонарушителей, и он ответил, что попытка найти такую связь вообще смехотворна (так и сказал: das ist ja lächerlich). По его словам, нужно смотреть на совершенно другие факторы наподобие специфики районов, в которых живут правонарушители, а отсылка к их мигрантскому/немигрантскому происхождению — это чистая спекуляция, излюбленная тема правых популистов, которую серьезные специалисты подхватывать не должны.

— Поскольку в названии вашей книги присутствует понятие «различие», нагруженное различными философскими и социологическими смыслами, хотелось бы спросить о том, какие авторы, обращавшиеся к этой теме, для вас наиболее созвучны. Мне показалось, что это Пьер Бурдьё с его знаменитой книгой «Различение» о конструировании культурного поля.

— Совершенно правильная ассоциация. Для меня принципиальна мысль Бурдьё о примате различения над различием. Вести речь о различиях как «объективной реальности», существующей вне различений, которые проводят люди, бессмысленно. Ну и, разумеется, в каждом из полей — свои различения.

Casa del Arte José Clemente Orozco
 

Империя как ситуация и постколониальность без колониализма

— Предположу, что главным текстом вашей книги для многих читателей станет статья «Нация и культурное разнообразие в имперской, советской и постсоветской России». Поэтому хотелось бы подробно узнать о том, какой смысл вы вкладываете в понятие «империя». У меня сложилось ощущение, что оно используется несколько формально — применительно к тому периоду, когда страна официально называлась Российской империей. В то же время государство, созданное Иваном Грозным, по всем признакам можно отнести к так называемым пороховым империям, про которые писал Уильям Макнил, а уж о том, что СССР и современная Россия тоже являются империями, в определенных кругах не говорит только ленивый. Понятно, что у термина «империя» тысяча определений, так что тем более интересна ваша позиция.

— Вы знаете, для меня это не самый важный вопрос. Мне кажется, само слово «империя» часто является скорее метафорой, чем аналитическим понятием. Давайте обратимся хотя бы к знаменитой книге Антонио Негри и Томаса Хардта, которая носит такое название, но «империя» там вообще не имеет пространственной локализации — это метафора для глобального господства финансового капитала. Или вспомним, сколько было сломано копий по поводу того, был ли Советский Союз империей. Сейчас это кажется общим местом, и о «советской империи» не говорит только ленивый. Но вообще-то во времена Рейгана этот троп использовали в основном правые консерваторы в пропагандистских целях. Да и сегодня не все историки и социологи согласны с тем, что такую специфическую политию, как СССР, можно без оговорок квалифицировать как империю. Рональд Суни или Адеб Халид, например, категорически против этого возражают, а исследователи, которые соглашаются применять этот термин к советскому случаю, снабжают его уточнениями. У Франсин Хирш это «империя наций», у Терри Мартина — «империя положительного действия».

Но если все же заняться схоластикой, то впору вспомнить Чарльза Тилли, который говорил, что главный критерий, позволяющий отличать империю от национального государства, — это непрямое правление / прямое правление: в империи оно непрямое, в национальном государстве — прямое. Соответственно, в империи присутствует гетерогенное правовое пространство, тогда как в национальном государстве — гомогенное. В разных частях империи реализуются совершенно разные режимы управления, действуют разные законы. Спрашивается: отвечает ли этому критерию СССР? Нет, там — по крайней мере формально — существовало прямое правление, действовало единое для всей территории законодательство. И наоборот, если посмотреть на сегодняшнюю Россию, то она как будто не империя, а национальное государство (кстати, де-юре федеративное, а де-факто скорее унитарное) — и как насчет единого правового пространства? Существует ли таковое, скажем, на территории Чечни? Управляется ли она по тем же законам, что и остальная страна?

На самом деле таких вопросов уйма, и мне кажется гораздо продуктивнее следовать линии, предложенной коллективом редакции журнала Ab Imperio: рассматривать и империи, и национальные государства скорее как ситуации, чем как нечто статичное. Такой подход дает другой взгляд даже на те случаи, где наличие империи несомненно — наподобие Российской империи конца XIX века. Хорошо известно, что у нее была сословно-династическая структура, но если обратиться к деталям, то выяснится, что в некоторых сферах принцип привязки прав к сословию не работал. Например, в армии значимость факта происхождения нивелировалась. Для русских офицеров, а также для врачей происхождение — из дворян ты или из разночинцев — было неважным. Генерал Деникин вообще был сыном крепостного крестьянина, дослужившегося до унтер-офицера. Можно привести и обратные примеры. Что подразумевает принцип позитивной дискриминации (affirmative action) в США? Разные права для разных этнических групп. Разве это не имперский режим?

— В какой мере ваши тексты соотносятся с таким набирающим на глазах популярность направлением, как постколониальные исследования?

— Признаться, я не ожидал, насколько токсична атмосфера, которая сейчас сложилась вокруг постколониальной тематики: не успел ты открыть рот, а тебя уже ловят на слове и записывают либо в имперские шовинисты, либо в русофобы. И третьего как будто не дано. Никакого благожелательного диалога с попыткой понять оппонента нет, и мне кажется, нужно предпринимать усилия, чтобы он наконец состоялся.

В чем-то это напоминает мне ситуацию, которая возникла в 1980-х годах в философии, когда предпринимались усилия по организации дискуссии между немецкими и французскими мыслителями — сначала в них участвовали Ханс-Георг Гадамер и Жак Деррида, а затем в одной аудитории пытались свести Юргена Хабермаса и Жан-Франсуа Лиотара. Оказалось, что каждый рассуждает о своем. Немцы говорили про волю к пониманию, про необходимость принятия точки зрения оппонента, если она более сильная, то есть о принудительности более сильного аргумента. На что французы шипели: знаем мы вашу принудительность, мы ее видели в 1940 году. А после того, как Гадамер выступил в Париже с докладом, который назывался «Добрая воля к пониманию», Деррида ответил статьей под названием «Добрая воля... к власти».

Нечто подобное происходит сейчас и вокруг постколониальности. Российский участник этого разговора априори находится под подозрением в том, что артикулирует «имперскую» точку зрения. На мою недавнюю статью о постколониальности, которая не вошла в «Политику различий», были любопытные реакции в соцсетях. Мне запомнился такой комментарий: «По-моему, халтура. Опять мужчина, опять из Москвы...»

— Остается еще добавить, что мужчина — белый...

— Именно. И всё, ты лишаешься речи просто на основании своей принадлежности, поскольку по умолчанию предполагается, что ты ничего дельного сказать не можешь.

По существу исходного вопроса выскажу два тезиса. Мне кажется, что колониальная парадигма по отношению к советскому является контрфактичной, а вот применительно к постсоветской ситуации рамка «постколониальности» интересна и заслуживает обсуждения. Почему я склонен считать, что язык колониализма неспособен адекватно описать СССР? Потому, что пользование этим языком ведет к сильному искажению реальных отношений — политических и социальных — в советском обществе, которое было устроено гораздо сложнее, чем предполагает колониальная парадигма (отвлекаясь от серьезнейших различий между эпохой раннего большевизма, зрелого сталинизма и позднесоветскими тремя десятилетиями). Отношения господства и подчинения в СССР были, если угодно, диалектическими, они не описываются как прямолинейное навязывание воли центра («метрополии») периферии («колониям»).

Давайте вспомним книгу Георгия Дерлугьяна «Адепт Бурдьё на Кавказе». Я специально зарядил ее электронную версию и прогнал через поиск. Так вот, там слово «колониализм» вообще не употребляется (оно всплывает один раз в связи с Африкой). А ведь с точки зрения постколониальной теории с Кавказом все ясно: Москва — метрополия; Нальчик, Ереван, Тбилиси, Баку — колонии. Но Дерлугьян показывает, что реальные властные конфигурации на Кавказе были невероятно сложными. Очень сложными — и подвижными — были также идентичности людей. История главного героя книги Мусы Шаниба — Юрия Шанибова, — которую разбирает Дерлугьян, красноречивое тому подтверждение. Так что рамка «колониализма» или «неоколониализма» просто не годится, если мы хотим понять, что происходило с самосознанием кавказцев в последние три десятилетия существования СССР.

Вообще, полезно помнить, что колониалисты всегда опирались на узкий слой элит, тогда как коммунисты опирались на массы. Запрос на социалистический проект не был просто импортирован на периферию из центра бывшей империи Романовых — он был массовым. Я уже не говорю о поддержке идей социализма — социального равенства, социальных гарантий государства в образовании и здравоохранении — в позднесоветское время. Несмотря на всю иронию и все анекдоты. В августе 2022 года, когда умер Михаил Горбачев, мне попался на одном таджикском сайте материал под названием «Виноват ли Горбачев в распаде СССР». Вы можете себе вообразить статью в Алжире под заголовком «Виноват ли де Голль в распаде Французской империи»? Или в Индии и Пакистане: «Виноват ли Черчилль в распаде Британской империи»?

Второй тезис: почему постколониальная рамка кажется мне заслуживающей обсуждения применительно к сегодняшней ситуации? Потому, что постколониальность возможна и без колониализма. Это вопрос ощущения, а не объективной реальности. Иными словами, в такого рода дискуссиях дело упирается не в то, как все обстояло «в действительности», а в то, как это переживается людьми. Постколониальность — это не про то, были или не были жители советских окраин колонизированными, а в том, как они видят себя сегодня. Понятно, что их перспектива, их угол зрения на свое прошлое и сегодняшнее состояние могут не совпадать с той перспективой, из которой мы смотрим на них из России.

— А вам не кажется, что увлечение постколониальными исследованиями в постсоветских странах — это просто дань интеллектуальной моде?

— В какой-то степени да. Но моды приходят и уходят, а структуры остаются. Структуры, с которыми мы имеем здесь дело, — это устройство международного символического рынка. И на этом рынке для постсоветских интеллектуалов использование постколониального языка — один из самых выигрышных способов самопозиционирования. От возможности напечататься до возможности получить место — или хотя бы исследовательский грант.

— Есть подозрение, что ситуация вокруг нападения ХАМАС на Израиль и ответных действий Израиля это как раз и продемонстрировала, если судить по реакции на события ряда левых интеллектуалов и представителей академического сообщества.

— Не уверен. Те левые интеллектуалы, которых я читал, начинают свои рассуждения с того, что однозначно осуждают хамасовские злодеяния 7 октября. Но эти злодеяния не должны превращаться в моральную дубину, которая бьет по головам всех, кто пытается смотреть на истоки проблемы. А проблема, безусловно, существует, и она упирается в оккупацию Израилем палестинских территорий в 1967 году. Оккупацию, которая была квалифицирована как незаконная резолюциями Генеральной ассамблеи ООН.

Casa del Arte José Clemente Orozco
 

Зачем изобретаются традиции

— В вашей книге почти не упоминается постмодерн, хотя вынесенные в ее подзаголовок культурный плюрализм и политика идентичности так или иначе относятся именно к проявлениям этого состояния. Тут же можно вспомнить, что представления о том, что такое нация, во многом сформировались в эпоху модерна — например, во время «весны народов» XIX века. Как эта оппозиция — модерн/постмодерн — совмещается с основными темами вашей книги и вашей исследовательской работы в целом?

— Вспомнилось описание лица героя в одной из ранних повестей Пелевина. Цитирую по памяти: «Оно не то чтобы износилось, а потеряло актуальность — как группа Fleetwood Mack». Мне кажется, с этой оппозицией произошло то же, что с лицом этого пелевинского героя. К тому же термины «постмодерн» и «постмодернизм» такие расплывчатые, что с ними трудно работать.


— С другой стороны, если исходить из определения постмодерна в книге Дэвида Харви, написанной еще в конце 1980-х годов, как парадигмы гибкого накопления капитала, причем всех его видов, не только экономического, то картина выглядит вполне четко: мы живем в мире победившего постмодерна. Посмотрите, например, как российские власти научились ловко использовать антиколониальную риторику, вытащив из советского прошлого понятие национально-освободительной борьбы, — чем это не гибкое накопление символического капитала в международных отношениях?

— Да, если судить по способу обращения с понятиями и фактами, с этим сложно поспорить. Когда утверждается, что мы теперь в одной упряжке со странами Африки и Азии боремся против англосаксонского империализма и неоколониализма — это чисто постмодернистский ход. Если, конечно, под постмодернизмом понимать тотальную эклектику.

— Были ли какие-то тексты из первоначального замысла, которые вы все-таки не включили в итоговую книгу?

— Были, конечно. В их числе статья «Гражданство как объект социальной и философской теории», написанная как введение к книге Бориса Капустина «Гражданство и гражданское общество». Сначала включив в состав сборника, затем я убрал ее — она показалась мне длинноватой и суховатой, стилистически выпадающей. Кроме того, я зачем-то убрал статью о традициях.

— На эту тему, кстати, есть отдельный вопрос. Мне показалось, что в книге очень не хватает текста, посвященного «традиционным ценностям» в современном нациостроительстве, хотя они так или иначе возникают в ряде других статей. Или это слишком большая тема для отдельной книги, которую еще предстоит написать?

— Эта тема в самом деле, что называется, еще ждет вдумчивых исследователей. Текст, который я упомянул, — «Изобретение традиции как мем и как черта социокультурной реальности», — был написан как предисловие к переводу знаменитого сборника «Изобретение традиции» под редакцией Эрика Хобсбаума и Теренса Рейнджера. Но, поскольку русское издание этой книги так и не состоялось, я опубликовал его отдельно в журнале «Новое литературное обозрение» и — как сейчас вижу, напрасно — решил не включать его в книгу.

В связи с этим — пара замечаний.

Когда Хобсбаум и его коллеги употребляют выражение «изобретение традиций», они не имеют в виду, что можно из ничего создать что-то, что заработает как традиция, то есть как практика, передающаяся из поколения в поколение. Кстати, они неслучайно различают понятия customs (обычаи) и traditions. Первое — это стихийные, низовые практики, воспроизводящиеся независимо от чьих-либо усилий. Второе — это ритуалы, так или иначе завязанные на интересы властей. В качестве примера можно привести празднование Пасхи в советское время и сейчас. В СССР, как известно, был научный атеизм, официально Пасха не праздновалась, но советские граждане — по крайней мере в РСФСР — упорно красили яйца и ходили к соседям «христосоваться». Власть в позднесоветское время ответила на это тем, что каждый год к последнему воскресенью апреля в продаже появлялся кекс «Весенний» — вот вам пример того, как работает custom. А когда празднование Пасхи превратилось в традицию, власти, озабоченные культурным суверенитетом, стали проявлять внимание к тому, что люди зачем-то следуют «неправильным» обычаям — например, отмечают День святого Валентина или Хеллоуин. В общем, здесь довольно хитрая игра между ожиданиями масс и реакциями властей. Но есть еще и третий игрок — это бизнес. Если он включился в игру (помогая трудящимся отмечать тот же День святого Валентина), то хоть ты тресни, этому не противопоставишь никакой административный ресурс. И как ни внедряй День Петра и Февронии — поскольку подключения бизнеса здесь не произошло, — власть бессильна «изобрести» эту традицию.

Что же до продвижения «традиционных ценностей» как в России, так и за ее пределами, то мне кажется, люди прекрасно понимают, что за этим стоит. Ну о какой крепкой семье могут говорить люди, которые, мягко говоря, не являются образцом морали по части супружеской верности, и о каких пяти детях как норме могут говорить те, кто имеет в лучшем случае одного-двух? Или те, кто недавно выступал в США за отмену закона о разрешении абортов, — кажется, в штате Мичиган, где суд штата своим решением аборты разрешил, а законодатели это решение аннулировали. Посмотрите на их лица — а точнее, рожи: на них отпечаталось все что угодно, кроме приверженности традиционным ценностям. Но как способ контроля над массами это действительно работает.

Владимир Малахов. Фото из личного архива
 

Дилеммы плавающей идентичности

— Отдельно хотелось бы поговорить о вашем предисловии к книге Майкла Манна «Темная сторона демократии», посвященной этническим чисткам. Вы пишете, что в ряде случаев теоретические аргументы Манна вряд ли можно счесть убедительными — но здесь хотелось бы вспомнить, что Манн почти всю жизнь пишет одну книгу, «Источники социальной власти», и все его остальные работы являются как бы приложениями к ней. Так вот, мне показалось, что с точки зрения «матрицы» четырех источников власти, которую Манн задает в своем основном труде, анализ этнических чисток проведен практически безупречно.

— Я критиковал прежде всего его интерпретацию конфликта на юго-востоке Украины в 2014 году, поскольку считаю, что этот конфликт не про этнические чистки и вообще не про этничность. В центре его находился политический выбор, а не этническая принадлежность. Нелояльность Донбасса к киевской власти базировалась не столько на этническом или языковом, сколько на идеологическом фундаменте. Там не принимали режим не потому, что он — украинский, а они — русские, а потому, что они — советские.

Да и в целом эта книга Манна мне представляется наиболее уязвимой из его работ. Критики, на мой взгляд, не выдерживает само название — «Темная сторона демократии». Ведь случаи этнических чисток, которые анализирует Манн, относятся не к уже сложившимся демократиям, а к ситуациям демократизации, когда демократии еще нет, зато есть хаос. Распад Югославии, геноцид армян в Османской империи, геноцид в Руанде начала 1990-х годов (не говоря уже о Третьем рейхе!) — все это точно не истории про демократию. Так что более корректным было бы назвать книгу «Темная сторона демократизации».

— Давайте добавим к этому и мир-системный контекст. Кажется, из фукуямовских фантазмов о конце истории мы (не)благополучно вышли, и теперь складывается ощущение, что история наверстывает свое гигантскими скачками: за последние несколько лет одна катастрофа сменяет другую практически без перерыва, а глобальная «архитектура» хаотически меняется в полном соответствии с прогнозами покойного Валлерстайна. Как это ускорение истории влияет на те же самые процессы формирования наций? Хорошо известна фраза, прозвучавшая после объединения Италии: теперь осталось получить итальянцев. С тех пор прошло 150 лет, и процесс, кажется, продолжается. В то же время в (на) Украине он случился молниеносно по историческим меркам. Это аномалия или нечто вроде новой нормальности?

— Нациоформирование и его темпы зависят от успеха государства. Италия как государство оказалась успешной, и процесс создания итальянцев прошел успешно — хотя, впрочем, трения между севером и югом там по-прежнему значительны. Получим мы в ближайшем будущем эритрейскую или южно-суданскую нацию, тоже зависит от того, насколько хорошо дела пойдут у Эритреи и Южного Судана как государств. Примерно так же можно ответить на вопрос о тайваньской нации. Правда, здесь, помимо успехов Тайбэя, есть такой важный фактор, как воля Пекина. А он, к несчастью для тайваньцев, не склонен считать их нацией.

Ну и, конечно, для конституирования нации как сообщества идентичности нужна контридентичность — как немцы для австрийцев или американцы для канадцев. Или, увы, как русские для украинцев сегодня. До определенного момента у многих жителей Украины была плавающая идентичность — они действительно не могли определиться с тем, кто они такие. Теперь же значительная часть тех, кто раньше находился в таком состоянии, не только заговорили по-украински, но еще и ощущают себя украинцами.