Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Я надкусил свой ломоть сыру и глотнул вина. Среди продолжавшегося шума я уловил кашель, потом послышалось: чух-чух-чух-чух, потом что-то сверкнуло, точно настежь распахнули летку домны, и рев, сначала белый, потом все краснее, краснее, краснее в стремительном вихре. Я попытался вздохнуть, но дыхания не было, и я почувствовал, что весь вырвался из самого себя и лечу, и лечу, и лечу, подхваченный вихрем. Я вылетел быстро, весь как есть, и я знал, что я мертв и что напрасно думают, будто умираешь, и все. Потом я поплыл по воздуху, но вместо того, чтобы подвигаться вперед, скользил назад. Я вздохнул и понял, что вернулся в себя. Земля была разворочена, и у самой моей головы лежала расщепленная деревянная балка. Голова моя тряслась, и я вдруг услышал чей-то плач. Потом словно кто-то вскрикнул. Я хотел шевельнуться, но я не мог шевельнуться. Я слышал пулеметную и ружейную стрельбу за рекой и по всей реке. Раздался громкий всплеск, и я увидел, как взвились осветительные снаряды, и разорвались, и залили все белым светом, и как взлетели ракеты, и услышал взрывы мин, и все это в одно мгновение, и потом я услышал, как совсем рядом кто-то сказал: «Mamma mia! O, mamma mia!» Я стал вытягиваться и извиваться и наконец высвободил ноги и перевернулся и дотронулся до него. Это был Пассини, и когда я дотронулся до него, он вскрикнул. Он лежал ногами ко мне, и в коротких вспышках света мне было видно, что обе ноги у него раздроблены выше колен. Одну оторвало совсем, а другая висела на сухожилии и лохмотьях штанины, и обрубок корчился и дергался, словно сам по себе. Он закусил свою руку и стонал: «О mamma mia, mamma mia!» — и потом: «Dio te salve. Maria. Dio te salve, Maria. O Иисус, дай мне умереть! Христос, дай мне умереть, mamma mia, mamma mia! Пречистая дева Мария, дай мне умереть. Не могу я. Не могу. Не могу. О Иисус, пречистая дева, не могу я. О-о-о-о!» Потом, задыхаясь: «Mamma, mamma mia!» Потом он затих, кусая свою руку, а обрубок все дергался.
— Portaferiti! — закричал я, сложив руки воронкой. — Portaferiti! Я хотел подползти к Пассини, чтобы наложить ему на ноги турникет, но я не мог сдвинуться с места. Я попытался еще раз, и мои ноги сдвинулись немного. Теперь я мог подтягиваться на локтях. Пассини не было слышно. Я сел рядом с ним, расстегнул свой френч и попытался оторвать подол рубашки. Ткань не поддавалась, и я надорвал край зубами. Тут я вспомнил об его обмотках. На мне были шерстяные носки, но Пассини ходил в обмотках. Все шоферы ходили в обмотках. Но у Пассини оставалась только одна нога. Я отыскал конец обмотки, но, разматывая, я увидел, что не стоит накладывать турникет, потому что он уже мертв. Я проверил и убедился, что он мертв. Нужно было выяснить, что с остальными тремя. Я сел, и в это время что-то качнулось у меня в голове, точно гирька от глаз куклы, и ударило меня изнутри по глазам. Ногам стало тепло и мокро, и башмаки стали теплые и мокрые внутри. Я понял, что ранен, и наклонился и положил руку на колено. Колена не было. Моя рука скользнула дальше, и колено было там, вывернутое на сторону. Я вытер руку о рубашку, и откуда-то снова стал медленно разливаться белый свет, и я посмотрел на свою ногу, и мне стало очень страшно. «Господи, — сказал я, — вызволи меня отсюда!» Но я знал, что должны быть еще трое. Шоферов было четверо. Пассини убит. Остаются трое. Кто-то подхватил меня под мышки, и еще кто-то стал поднимать мои ноги.
— Должны быть еще трое, — сказал я. — Один убит.
— Это я, Маньера. Мы ходили за носилками, но не нашли. Как вы, tenente?
— Где Гордини и Гавуцци?
— Гордини на пункте, ему делают перевязку. Гавуцци держит ваши ноги. Возьмите меня за шею, tenente. Вы тяжело ранены?
— В ногу. А что с Гордини?
— Отделался пустяками. Это была мина. Снаряд из миномета.
— Пассини убит.
— Да. Убит.
Рядом разорвался снаряд, и они оба бросились на землю и уронили меня.
— Простите, tenente, — сказал Маньера. — Держитесь за мою шею.
— Вы меня опять уроните.
— Это с перепугу.
— Вы не ранены?
— Ранены оба, но легко.
— Гордини сможет вести машину?
— Едва ли.
Пока мы добрались до пункта, они уронили меня еще раз.
— Сволочи! — сказал я.
— Простите, tenente, — сказал Маньера. — Больше не будем.
В темноте у перевязочного пункта лежало на земле много раненых. Санитары входили и выходили с носилками. Когда они, проходя, приподнимали занавеску, мне виден был свет, горевший внутри. Мертвые были сложены в стороне. Врачи работали, до плеч засучив рукава, и были красны, как мясники. Носилок не хватало. Некоторые из раненых стонали, но большинство лежало тихо. Ветер шевелил листья в ветвях навеса над входом, и ночь становилась холодной. Все время подходили санитары, ставили носилки на землю, освобождали их и снова уходили. Как только мы добрались до пункта, Маньера привел фельдшера, и он наложил мне повязку на обе ноги.
Он сказал, что потеря крови незначительна благодаря тому, что столько грязи набилось в рану. Как только можно будет, меня возьмут на операцию. Он вернулся в помещение пункта. Гордини вести машину не сможет, сказал Маньера. У него раздроблено плечо и разбита голова. Сгоряча он не почувствовал боли, но теперь плечо у него онемело. Он там сидит у одной из кирпичных стен. Маньера и Гавуцци погрузили в свои машины раненых и уехали. Им ранение не мешало. Пришли три английских машины с двумя санитарами на каждой. Ко мне подошел один из английских шоферов, его привел Гордини, который был очень бледен и совсем плох на вид. Шофер наклонился ко мне.
— Вы тяжело ранены? — спросил он. Это был человек высокого роста, в стальных очках.
— Обе ноги.
— Надеюсь, не серьезно. Хотите сигарету?
— Спасибо.
— Я слыхал, вы потеряли двух шоферов?
— Да. Один убит, другой — тот, что вас привел.
— Скверное дело. Может быть, нам взять их машины?
— Я как раз хотел просить вас об этом.
— Они у нас будут в порядке, а потом мы их вам вернем. Вы ведь из двести шестого?
— Да.
— Славное у вас там местечко. Я вас видел в городе. Мне сказали, что вы американец.
— Да.
— А я англичанин.
— Неужели?
— Да, англичанин. А вы думали — итальянец? У нас в одном отряде есть итальянцы.
— Очень хорошо, если вы возьмете наши машины, — сказал я.
— Мы вам возвратим их в полном порядке. — Он выпрямился. — Ваш шофер очень просил меня с вами сговориться. — Он похлопал Гордини по плечу. Гордини вздрогнул и улыбнулся. Англичанин легко и бегло заговорил по-итальянски:
— Ну, все улажено. Я сговорился с твоим tenente. Мы берем обе ваши машины. Теперь тебе не о чем тревожиться. — Он прервал себя. — Надо еще как-нибудь устроить, чтобы вас вытащить отсюда. Я сейчас поговорю с врачами. Мы возьмем вас с собой, когда поедем.
Он направился ко входу, осторожно ступая между ранеными. Я увидел, как приподнялось одеяло, которым занавешен был вход, стал виден свет, и он вошел туда.
— Он позаботится о вас, tenente, — сказал Гордини.
— Как вы себя чувствуете, Франко?
— Ничего.
Он сел рядом со мной. В это время одеяло, которым занавешен был вход на пункт, приподнялось, и оттуда вышли два санитара и с ними высокий англичанин. Он подвел их ко мне.
— Вот американский tenente, — сказал он по-итальянски.
— Я могу подождать, — сказал я. — Тут есть гораздо более тяжело раненные. Мне не так уж плохо.
— Ну, ну, ладно, — сказал он, — нечего разыгрывать героя. — Затем по-итальянски: — Поднимайте осторожно, особенно ноги. Ему очень больно. Это законный сын президента Вильсона.
Они подняли меня и внесли в помещение пункта. На всех столах оперировали. Маленький главный врач свирепо оглянулся на нас. Он узнал меня и помахал мне щипцами.
— Ca va bien?
— Ca va.
— Это я его принес, — сказал высокий англичанин по-итальянски. Единственный сын американского посла. Он полежит тут, пока вы сможете им заняться. А потом я в первый же рейс отвезу его. — Он наклонился ко мне. — Я посмотрю, чтобы вам выправили документы, тогда дело пойдет быстрее. — Он нагнулся, чтобы пройти в дверь, и вышел. Главный врач разнял щипцы и бросил их в таз. Я следил за его движениями. Теперь он накладывал повязку. Потом санитары сняли раненого со стола.
— Давайте мне американского tenente, — сказал один из врачей.
Меня подняли и положили на стол. Он был твердый и скользкий. Кругом было много крепких запахов, запахи лекарств и сладкий запах крови. С меня сняли брюки, и врач стал диктовать фельдшеру-ассистенту, продолжая работать:
— Множественные поверхностные ранения левого и правого бедра, левого и правого колена, правой ступни. Глубокие ранения правого колена и ступни. Рваные раны на голове (он вставил зонд: «Больно?» — «О-о-о, черт! Да!»), с возможной трещиной черепной кости. Ранен на боевом посту. — Так вас, по крайней мере, не предадут военно-полевому суду за умышленное членовредительство, — сказал он. — Хотите глоток коньяку? Как это вас вообще угораздило? Захотелось покончить жизнь самоубийством? Дайте мне противостолбнячную сыворотку и пометьте на карточке крестом обе ноги. Так, спасибо. Сейчас я немножко вычищу, промою и сделаю вам перевязку. У вас прекрасно свертывается кровь.
Ассистент, поднимая глаза от карточки:
— Чем нанесены ранения?
Врач:
— Чем это вас?
Я, с закрытыми глазами:
— Миной.
Врач, делая что-то, причиняющее острую боль, и разрезая ткани:
— Вы уверены?
Я, стараясь лежать спокойно и чувствуя, как в животе у меня вздрагивает, когда скальпель врезается в тело:
— Кажется, так.
Врач, обнаружив что-то, заинтересовавшее его:
— Осколки неприятельской мины. Если хотите, я еще пройду зондом с этой стороны, но в этом нет надобности. Теперь я здесь смажу и... Что, жжет? Ну, это пустяки в сравнении с тем, что будет после. Боль еще не началась. Принесите ему стопку коньяку. Шок притупляет ощущение боли. Но все равно опасаться нам нечего, если только не будет заражения, а это теперь случается редко. Как ваша голова?
— О, господи! — сказал я.
— Тогда лучше не пейте много коньяку. Если есть трещина, может начаться воспаление, а это ни к чему. Что, вот здесь — больно?
Меня бросило в пот.
— О, господи! — сказал я.
— По-видимому, все-таки есть трещина. Я сейчас забинтую, а вы не вертите головой.
Он начал перевязывать. Руки его двигались очень быстро, и перевязка выходила тугая и крепкая.
— Ну вот, счастливый путь, и Vive la France!
— Он американец, — сказал другой врач.
— А мне показалось, вы сказали: француз. Он говорит по-французски, сказал врач. — Я его знал раньше. Я всегда думал, что он француз. — Он выпил полстопки коньяку. — Ну, давайте что-нибудь посерьезнее. И приготовьте еще противостолбнячной сыворотки. — Он помахал мне рукой. Меня подняли и понесли; одеяло, служившее занавеской, мазнуло меня по лицу. Фельдшер-ассистент стал возле меня на колени, когда меня уложили.
— Фамилия? — спросил он вполголоса. — Имя? Возраст? Чин? Место рождения? Какой части? Какого корпуса? — И так далее. — Неприятно, что у вас и голова задета, tenente. Ho сейчас вам, вероятно, уже лучше. Я вас отправлю с английской санитарной машиной.
— Мне хорошо, — сказал я. — Очень вам благодарен.
Боль, о которой говорил врач, уже началась, и все происходящее вокруг потеряло смысл и значение. Немного погодя подъехала английская машина, меня положили на носилки, потом носилки подняли на уровень кузова и вдвинули внутрь. Рядом были еще носилки, и на них лежал человек, все лицо которого было забинтовано, только нос, совсем восковой, торчал из бинтов. Он тяжело дышал. Еще двое носилок подняли и просунули в ременные лямки наверху. Высокий шофер-англичанин подошел и заглянул в дверцу.
— Я поеду потихоньку, — сказал он. — Постараюсь не беспокоить вас. — Я чувствовал, как завели мотор, чувствовал, как шофер взобрался на переднее сиденье, чувствовал, как он выключил тормоз и дал скорость. Потом мы тронулись. Я лежал неподвижно и не сопротивлялся боли.
Когда начался подъем, машина сбавила скорость, порой она останавливалась, порой давала задний ход на повороте, наконец довольно быстро поехала в гору. Я почувствовал, как что-то стекает сверху. Сначала падали размеренные и редкие капли, потом полилось струйкой. Я окликнул шофера. Он остановил машину и обернулся к окошку.
— Что случилось?
— У раненого надо мной кровотечение.
— До перевала осталось совсем немного. Одному мне не вытащить носилок.
Машина тронулась снова. Струйка все лилась. В темноте я не мог разглядеть, в каком месте она просачивалась сквозь брезент. Я попытался отодвинуться в сторону, чтобы на меня не попадало. Там, где мне натекло за рубашку, было тепло и липко. Я озяб, и нога болела так сильно, что меня тошнило. Немного погодя струйка полилась медленнее, и потом снова стали стекать капли, и я услышал и почувствовал, как брезент носилок задвигался, словно человек там старался улечься удобнее.
— Ну, как там? — спросил англичанин, оглянувшись. — Мы уже почти доехали.
— Мне кажется, он умер, — сказал я.
Капли падали очень медленно, как стекает вода с сосульки после захода солнца. Было холодно ночью в машине, подымавшейся в гору. На посту санитары вытащили носилки и заменили другими, и мы поехали дальше.