Центральный труд Ричарда Генри Тоуни (1880—1962) написан в полемике с «Протестантской этикой и духом капитализма» Макса Вебера. Английский политэконом увязывает подъем капитализма не столько с учением Кальвина о предопределенном спасении, сколько с духом индивидуализма и склонностью игнорировать интересы общества как единого целого, которые характерны для некоторых ветвей кальвинизма, в частности пуританизма. Публикуем отрывок, который посвящен революции в душах англичан, совершенной пуританскими идеями.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Ричард Генри Тоуни. Религия и подъем капитализма: историческое исследование (лекции, посвященные памяти Генри Скотта Холланда, 1922). М.: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2023. Перевод с английского А. Апполонова и Т. Котельниковой; под научной редакцией А. Апполонова. Содержание

В Англии было три основных течения, которые произошли из доктрины Кальвина: пресвитерианство, конгрегационализм и учение о природе Бога и человека, которое, пусть и было общим первому и второму, являлось более распространенным, более устойчивым и более влиятельным, чем они оба. Из этих трех ответвлений от родительского ствола первому и старшему, которое произвело определенный ажиотаж в правление Елизаветы I и, как надеялись, с разумной подпиткой из Шотландии могло вырасти в государственную церковь, было суждено сформулировать достойные увековечения в бронзе вероучительные документы; однако, по крайней мере в своем изначальном обличье, оно пустило лишь слабые корни. Второму с его утверждением права каждой церкви на самоорганизацию и свободы всех церквей от вмешательства государства предстояло оставить как в Старом, так и в Новом Свете нетленное наследие в виде гражданских и религиозных свобод. Третьим был пуританизм. Не ограниченный одной сектой и представленный в Англиканской церкви едва ли (если вообще сколь-нибудь) менее полно, чем в тех церквях, которые впоследствии отделились от нее, он определил не только концепции теологии и церковного управления, но и политические устремления, деловые отношения, семейную жизнь и minutiae личного поведения.

Развитие, триумф и преобразование пуританского духа стали наиболее важным явлением XVII в. Пуританизм, а вовсе не тюдоровский разрыв с Римом был истинной английской Реформацией, и именно из его борьбы против старого порядка возникает та Англия, которую можно безоговорочно считать современной. Но сколь бы значительны ни были его свершения в высоких сферах общественных дел, его достижения в том внутреннем мире, где политика — всего лишь убогие подмостки, были еще грандиозней. Подобно айсбергу, который может внушить путешественнику благоговение величественностью своей надводной части лишь потому, что она поддерживается громадной массой, скрытой от его глаз, революция, которую пуританизм вызвал в церкви и государстве, была меньше тех изменений, которые он произвел в человеческих душах; и лозунги, которые он провозглашал среди гула парламентских дебатов и рева битв, были усвоены глухими ночами, когда Иаков боролся с ангелом Господним, чтобы добиться благословления, прежде чем тот ускользнет.

Напрасно мы, раз он так величав,
Ему являем видимость насилья.

В мистицизме Баньяна и Фокса, в задумчивой меланхолии и горящей энергии Кромвеля, в победоносном спокойствии Милтона, «непоколебимого, несовращенного, неустрашимого», посреди мира корыстолюбцев и отступников открывались глубины света и тьмы, которые потомки могут созерцать с благоговением или с ужасом, но которые их короткие лоты не в состоянии измерить.

Существуют такие типы характера, которые похожи на призму, чьи разнообразные и яркие цвета суть результат преломления всего лишь одного луча сосредоточенного света. Если внутренняя и духовная благодать пуританизма ускользает от историка, то ее внешние и видимые знаки встречаются ему повсюду, причем не реже на рыночной площади, в конторе или военном лагере, чем в кабинете ученого и в молитвенном собрании избранных. Для пуританина, презирающего пустой спектакль сакраментализма, усердный земной труд сам стал чем-то вроде таинства. Подобно человеку, стремящемуся посредством неустанной деятельности изгнать преследующего его демона, пуританин, стремясь спасти свою душу, приводит в движение все силы на небесах вверху или на земле внизу. Одной лишь энергией своего возрастающего духа он преобразует не только свой собственный характер, привычки и образ жизни, но и семью и церковь, промышленность и город, политические институты и общественный порядок. Сознавая, что он всего лишь странник и пилигрим, спешащий из этой переходящей жизни в жизнь грядущую, он с почти физическим ужасом отвращается от сует, которые погружают в страшное безразличие души, пребывающие на границах вечности, чтобы, претерпевая при этом духовные мучения, размышлять о великих истинах, Боге, душе, спасении и проклятии. «Из-за этого мир показался мне, — рассказывает пуританин о своем обращении, — трупом, лишенным жизни и красоты. И это уничтожило то честолюбивое желание литературной славы, которое было грехом моего детства... Это натолкнуло меня на метод моих исследований, в котором я с тех пор обнаруживаю пользу... Это впервые побудило меня искать Царство Божие и Его праведность и более всего думать об одной необходимой вещи и впервые определить мою предельную цель».

Ошеломленный восприятием своей «предельной цели», пуританин тем не менее не может найти успокоение в размышлениях о ней. Созерцание Бога, которое величайшие из схоластов описывали как высшую степень блаженства, является слишком большим блаженством для грешников, которые должны не только созерцать Господа, но и прославлять Его своим трудом в мире, отданном во власть тьмы. «Путь в Град небесный лежит через этот город, где продолжается ярмарка сладострастия, и тому, кто захочет идти в Град, но не через этот город, надо покинуть мир». Для совершения этого ужасного путешествия пуританин, окруженный пропастями и осаждаемый демонами, избавляется от любой помехи и вооружается любым оружием. Развлечения, книги, даже общение с друзьями, если потребуется, должны быть оставлены, ибо лучше вступить в вечную жизнь хромым и изувеченным, чем быть ввергнутым в вечный огонь, имея оба глаза. Он прочесывает страну, как Бакстер и Фокс, чтобы найти того, кто может сказать слово жизни его душе. Он требует от своих проповедников не прощения грехов, но руководства, назидания и предостережения. Пророчествования — самый показательный феномен раннего пуританизма — были зовом поколения, жаждущего просвещения, образования и религии разума, и именно в связи с тем, что «частые проповеди сеют распри, тогда как частые молитвы производят благочестие», власти этого мира закрылись бумажными ставнями, надеясь остановить штормовой ветер, зародившийся на пуританских кафедрах. Пуританин дисциплинирует, рационализирует, систематизирует свою жизнь: слово «метод» стало ключевым для пуритан за сто лет до того, как мир услышал о методистах. Он делает свое занятие духовным трудом, ибо это тоже нива Господня, на которой он призван трудиться.

Ощущая в себе то, что «заставляет его больше бояться неудовольствия Бога, чем всего мира», пуританин является природным республиканцем, ибо на земле нет никого, кем он мог бы владеть как хозяин. Если власти и государства будут слушаться и подчиняться — отлично; если нет, то они должны быть стерты в порошок, чтобы на их руинах избранники могли построить Царство Божие. И в конце концов всего этого — молитвы, усердного труда, дисциплины, контролирования самого себя и других, ранений и смерти — может быть недостаточно для спасения одной души. «Потом я увидел, что есть путь в преисподнюю даже от райских врат, как и из града погибели» — эти ужасные слова преследовали пуританина, когда он приближался к концу пути. Иногда они разбивали его сердце. Но куда чаще — ибо благодать изобилует даже в первом из грешников — они укрепляли его волю. Ведь воля есть сама суть пуританства: она организует, дисциплинирует и вдохновляет, она бездействует в восхищенном поклонении или взрывается неистовой энергией, но она задействована всегда, и для укрепления и организации воли мобилизуется каждый инструмент в этом колоссальном арсенале религиозного рвения. Пуританин подобен стальной пружине, которая сжата внутренней силой и которая, распрямляясь, крушит любые преграды. Иногда напряжение слишком велико, и тогда при высвобождении заключенной в ней энергии она разрушает самое себя.

Дух веет там, где хочет, и люди из любой социальной группы — от аристократов и сельских джентльменов до ткачей, которые, «работая на своих станках, могли поставить перед собой книгу или назидать друг друга», — ощущали, что их сердца наполняются его вдохновением. Но если религиозное рвение или моральный энтузиазм не стеснены вульгарными категориями класса и доходов, тем не менее опыт показывает, что существуют определенные условия, в которых они пылают более ярко, нежели в других, и что как человек есть и дух, и тело, так и различные виды религиозного опыта отвечают различным нуждам различных социальных и экономических milieu [слоев]. Современникам представлялось, что избранной обителью пуританского духа являются те общественные классы, которые сочетают экономическую независимость, образование и некую благопристойную гордость за свое положение, которая проявлялась одновременно и в решительности жить по-своему, без низкопоклонства перед земными начальниками, и в некотором высокомерном пренебрежении к тем людям, которые либо из-за слабости характера, либо из-за экономической уязвимости были менее целеустремленными, менее энергичными и искусными, чем они. Таковыми являлись некоторые джентри — там, где феодальный дух был ослаблен контактами с городской жизнью и новыми интеллектуальными течениями. Таковыми, очевидно, являлись йомены, «обладавшие высоким духом, не будучи ничьими рабами», особенно во фригольдерских восточных графствах. Таковыми являлись прежде всего торговые классы городов и тех сельских округов, которые были частично индустриализованы благодаря децентрализации текстильной и металлургической промышленности.

«Дело и партия короля, — писал очевидец ситуации в Бристоле в 1645 г., — поддерживались двумя крайними сторонами в этом городе, во-первых, богатыми и влиятельными людьми, во-вторых, представителями подлого и низкого сословия, но вызывали отторжение у среднего слоя, у настоящих и лучших горожан». О том, что знаменосцами пуританизма везде являлись именно эти классы, свидетельствует произведенная профессором Ашером статистическая оценка распределения пуританского духовенства в первую декаду XVII в.: из 281 служителя, чьи имена нам известны, 35 относились к Лондону и Мидлсексу, 96 — к трем промышленным графствам — Норфолку, Саффолку и Эссексу, 29 — к Нортгемптонширу, 17 — к Ланкаширу и лишь 140 — ко всей остальной стране. Феномен был столь поразительным, что вызвал отклики со стороны современников, занятых более вопросами глубокого духовного значения, чем социологическими генерализациями. «Большинство арендаторов этих джентльменов,— писал Бакстер, — а также большинство беднейших людей, которых остальные называют сбродом, следовали за джентри и поддерживали короля. На стороне парламента были (помимо них самих) меньшая часть (как думали некоторые) джентри в большинстве графств, фригольдеры и средний слой людей — особенно в тех корпорациях и графствах, которые зависели от выделки сукна и подобного мануфактурного производства». Он объяснял этот факт либерализующим эффектом постоянного взаимодействия с крупнейшими центрами торговли и приводил пример Франции, где «протестантами были именно купцы и средний слой людей».

Самым показательным примером являлся, конечно, Лондон, который финансировал войска парламента и вплоть до Славной революции продолжал быть «мятежным городом» par excellence, избравшим четырех оппозиционеров в роялистский парламент 1661 г., направившим своего мэра и олдерменов сопровождать лорда Рассела, когда тот доставлял Билль об отводе из Палаты общин в Палату лордов, покровительствовал пресвитерианским служителям длительное время после запрещения пресвитерианства, поощрял партию вигов, которая выступала за толерантность, и укрывал лидеров вигов от бури, разразившейся в 1681 г. Однако то же самое явление наблюдалось почти повсеместно. Развитие пуританизма, писал враждебно настроенный по отношению к нему критик, происходило «с помощью города Лондона (гнезда и рассадника бунтарской группировки), а также из-за того, что всеохватывающая торговля лондонскими товарами, которая шла по всему королевству, передавала и распространяла эту гражданскую заразу во всех наших городах и корпорациях, отравляя тем самым все графства». В Ланкашире производившие текстиль города — «Женевы Ланкашира» — возвышались, подобно пуританским островам над окружающим их морем римского католицизма. В Йоркшире — Брэдфорд, Лидс и Галифакс; в Мидленде — Бирмингем и Лестер; на западе — Глостер, Тонтон и Эксетер, западная столица английской текстильной промышленности, — все они являлись центрами пуританизма.

Отождествление промышленных и коммерческих классов с религиозным радикализмом было, разумеется, постоянным мотивом англикан и роялистов, которые находили в их пороках дополнительную причину не доверять ни первым, ни вторым. Кларендон с горечью писал о «крамольном нраве, которым обладает большинство корпораций, гордящихся своим богатством»; и после гражданской войны как политика, так и религия городов оставалась под подозрением на протяжении жизни целого поколения. Епископ Оксфорда предостерегал правительство Карла II от выказывания им какого-либо расположения на том основании, что «торговые объединения» были «настоящими гнездами крамолы и мятежа» и что «наши минувшие злосчастные раздоры» «рождались главным образом в лавках торговцев». Пипс кратко описал те мрачные взгляды, которыми встречали представителей англиканского духовенства, когда они возвращались в свои городские церкви. Утверждали даже, что придворные с ликованием встретили случившийся в Лондоне пожар, видя в нем орудие провидения, разрушающее очаг недовольства.

Когда после 1660 г. в моду вошла политическая арифметика, ее адепты, движимые опытом последних пятидесяти лет и примером Голландии — экономическим наставником Европы XVII в., — исследовали, как это делает любой современный социолог, отношение между экономическим прогрессом и другими аспектами национального характера. Хладнокровные, бесстрастные, сильно уставшие от боя церковных барабанов, они, не без определенных ноток тонкой иронии, подтвердили оценки епископов и пресвитеров, но сделали из них другие выводы. Вопрос, который придал актуальность их анализу, — все более активно обсуждаемая тема религиозной терпимости. Невозмутимо безразличные к ее духовному значению, они обнаружили практическую причину, чтобы ее одобрить, в том факте, что классы, которые являлись локомотивом пуританского движения и в среде которых Кодекс Кларендона нашел свои наиболее значимые жертвы, были также теми, кто вел коммерческие и промышленные предприятия. Объяснение, как они полагали, было простым. Крестьянское общество могло быть однородным в своей религии, как оно уже было однородным в простом единообразии своих экономических отношений. Многообразное предпринимательское сообщество может избежать постоянных трений и проблем, только если ему позволено свободно включать в себя элементы, получаемые из массы различных источников, и если каждому из этих элементов позволено свободно придерживаться своего собственного образа жизни и (в ту эпоху это означало одно и то же) практиковать свою собственную религию.

Англичане, как заметил Дефо, все улучшают и ничего не изобретают, и английская экономическая организация долгое время была достаточно гибкой, чтобы принимать фламандских ткачей, спасавшихся от Альбы, и гугенотов, изгнанных из Франции. Но традиционная церковная система не была столь всеядной. Она считала неудобоваримыми не только чужеземных беженцев, но и своих местных сектантов. Лод, радикально изменивший политику елизаветинского Тайного совета, который обыкновенно считал разнообразие хозяйственной деятельности вещью более важной, чем единство религии, жестко обходился с поселениями иностранных ремесленников около Мейдстона, Сэндвича и Кентербери, и эта проблема возвращалась с каждой попыткой навязать единообразие вплоть до 1689 г. «Тюрьмы были переполнены самыми солидными торговцами и обывателями, суконщики были изгнаны из их домов, и тысячи рабочих, мужчин и женщин, которых они наняли, были обречены на голод». Это обвинение, выдвинутое вигами против пагубных последствий политики тори, напоминает описание французскими intendants [интендантами] массовой нищеты, которая последовала за отменой Нантского эдикта.

Неудивительно, что при наличии столь острого конфликта между экономическими интересами и политикой принудительного единообразия экономисты этой эпохи стали продвигать целительный принцип, согласно которому гонения несовместимы с процветанием, поскольку гонения в основном обрушиваются именно на первопроходцев экономического прогресса. «Каждый закон подобного толка», — писал автор памфлета, посвященного данному вопросу, — не только «открыто противоречит самим принципам и правилам Христова Евангелия», но и «пагубен для торговли и благосостояния нашей нации, поскольку он притесняет и изгоняет самые прилежные рабочие руки, уменьшает население и тем самым обедняет нашу страну, которая способна дать работу вдесятеро большему числу людей, чем есть у нас сейчас».

Темпл в своем взвешенном и ясном исследовании Соединенных провинций нашел одну из причин их успеха в том факте, что там любой человек мог практиковать ту религию, которую хотел, за исключением римского католицизма. Де ла Кур, чья сенсационная книга вышла под именем Яна де Витта, утверждал то же самое. Петти, отметив, что в Англии самыми процветающими городами являются те, где больше всего диссентеров, привел свидетельства не только из Европы, но и из Индии и Османской империи, чтобы показать, что, хотя экономический прогресс совместим с любой религией, тем не менее класс, который является его носителем, всегда будет состоять из гетеродоксального меньшинства, «придерживающегося мнений, отличных от официально установленного». «В папской религии, — писал один публицист в 1671 г., — имеется нечто наподобие естественной несовместимости с предпринимательством, между тем как у реформатов, напротив, чем больше их религиозный пыл, тем больше их склонность к торговле и промышленности, поскольку безделье незаконно... Внутренние интересы Англии заключаются в развитии торговли через устранение всех помех и в городе, и в деревне, а также в принятии законов, которые могут помочь этому и сделать это наиболее удобным образом, прежде всего предоставив свободу совести всем диссентерам-протестантам, при отказе в ней папистам».

Если экономисты приветствовали терпимость, поскольку она благоприятствовала торговле, то недоверие тори к коммерческим классам усиливалось тем обстоятельством, что в требовании терпимости их голоса звучали громче всех. Свифт осуждал, держась того же самого одиозного кредо, максиму, что «религия не должна делать различий между протестантами» и политику «в любых ситуациях следует предпочитать денежный интерес земельному». Даже позднее, в XVIII в., избитая колкость «пресвитериане, банк Англии и другие корпорации» все еще фигурирует в памфлетах государственного деятеля, которого лорд Морли называл князем политических шарлатанов, Болингброка.

«Средний слой», «средний класс людей», «средний разряд» — эта общественная страта включает, разумеется, широчайшее множество экономических интересов и личных позиций. Но до гражданской войны, в период становления пуританизма, имелось две причины, которые препятствовали тому, чтобы это выражение было всего лишь банальным эквивалентом того понятия, которым мы пользуемся сегодня. Во-первых, вне отдельных уникальных производств и областей существовало мало крупномасштабных промышленных предприятий, а концентрация наемного пролетариата, лишенного собственности, была редким явлением. В результате типичный рабочий, как правило, все еще был мелким мастером, который продолжает самолично работать у ткацкого станка или в кузне и положение которого, согласно описанию Бакстером его Киддерминстера, было таково: «Нет ни одного мастера, о котором можно сказать, что он очень богат... немногие члены городского магистрата имеют доход в 40 фунтов ежегодно, а большинство не имеет даже половины от этой суммы; три или четыре богатейших преуспевающих владельца своего дела получили всего лишь от 500 до 600 фунтов за двадцать лет и могут мгновенно потерять 100 из них из-за сомнительного должника». Отличаясь по богатству от преуспевающего торговца или фабриканта, такие люди походили на них в экономических и социальных привычках, и различие между ними заключалось только в степени, но не в роде. В сфере промышленности вертикальные различия между областями все еще разделяли сильнее, чем горизонтальные разрывы между классами. Многочисленная страта людей, которых можно обоснованно назвать независимыми производителями, поскольку они владели своими собственными инструментами и контролировали свое собственное дело, составляла куда бóльшую часть населения, чем в случае капиталистических обществ.

Второе обстоятельство даже более важно. Предпринимательские классы как определенная сила в государстве были все еще довольно молоды и потому осознавали себя чем-то вроде отдельной социальной группы со своими особыми взглядами на религию и политику, отличающейся не только по происхождению и воспроизводству, но и по своим социальным привычкам, деловой дисциплине и живительной атмосфере своей нравственной жизни от королевского двора, который они считали безбожным, и от аристократии, которая была известна им своей расточительностью. Этот период отчужденности — а он в итоге закончился — в Англии был короче, чем в любой другой европейской стране, исключая Швейцарию и Голландию. К концу XVII в. частично в результате общей борьбы, которая сделала возможной Славную революцию, и, вероятно, в еще большей степени вследствие перераспределения богатства через торговлю и финансы прежние конкуренты стали на путь смешения в позолоченном теле плутократии, вобравшей в себя обе стороны. Землевладельцы-джентри все чаще отправляли своих сыновей в бизнес; «торговец кроткий и весьма лживый» рассчитывал — как на нечто само собой разумеющееся — на покупку поместья разорившегося дворянина. Англия георгианской эпохи изумляла иностранных наблюдателей, таких как Вольтер и Монтескье, как рай для bourgeoisie, где преуспевающий торговец мог легко оттеснить обедневших владельцев аристократических фамилий.