1. К сожалению, прошедшая неделя ознаменовалась многими потерями. Скончался один из старейших русских поэтов Наум Коржавин; на «Горьком» о нем вспоминает его друг Леонид Перский, на «Кольте» — Ирина Машинская: «…моя симпатия к Коржавину объясняется просто его человеческими качествами: очевидной нравственной чистотой, прямотой и цельностью, веселой нерасплывчатостью, отвагой — бумажного солдатика, предельной честностью… логикой… и прелестным чувством юмора». В «Новой газете» Зоя Ерошок цитирует поразительные по смелости юношеские стихи Коржавина; на «Радио Свобода»*СМИ признано в России иностранным агентом и нежелательной организацией о нем говорит Борис Парамонов: «Коржавин был подлинным, можно сказать, химически чистым образцом русской интеллигенции той формации, которая была описана, проанализирована и осуждена авторами знаменитого сборника „Вехи”. <…> Каким поэтом был Коржавин? Иногда тянет вспомнить немецкую поговорку: хороший человек, но плохой музыкант. Но случай Коржавина сложнее. Он и здесь по-старорусски типичен: заполнил вакансию гражданского поэта».
В США умер и еще один писатель, который, как и Коржавин, всегда говорил без обиняков то, что думает, — фантаст Харлан Эллисон. Его характер был чуть ли не известней его произведений; в частности, однажды он послал обидевшему его издателю посылкой дохлого гофера (такой американский грызун, что-то среднее между крысой и cусликом), а на критика Чарльза Платта попросту напал с побоями. Эллисон был автором множества романов, рассказов, сценариев (в том числе к нескольким сериям «Стар Трека»). В «Мире фантастики» о его специфической крутизне рассказывает Борис Невский: он пишет о мечте стать писателем, которая у юного Эллисона превосходила все прочие стимулы, о его карьере мастера фантастического рассказа (от совершенно неудачного «Светлячка» до одного из самых страшных в мировой фантастике «У меня нет рта, а я хочу кричать») — и, конечно, о его склочном характере и многочисленных судах, в которых он принимал участие. Свой путеводитель по текстам Эллисона выпустила The Guardian.
На 90-м году жизни умер бывший поэт-лауреат США Дональд Холл. На Lithub о нем вспоминает Энн Патчетт: «Он был знаменитым поэтом, и у него был дар — умещать главные моменты человеческой жизни в несколько слов». Еще две поэтические потери этой недели — замечательная петербургская поэтесса Зоя Эзрохи и Андрей Дементьев, один из последних шестидесятников. О Дементьеве написали многие, процитируем характерное из «Комсомольской правды»: «Поэтам принято жить мало. Но шестидесятники жили долго, очевидно, не будучи способными уйти, бросив на произвол этого мира свою паству. Слабую, больную, обманутую». Лучший текст об Эзрохи — в фейсбуке Жеки Шварца: «в каком-нибудь другом из миров она могла бы стать сказочницей, у нее в стихах интонации сказочницы, особенно когда она пишет про этих своих бесконечных собачек, кошечек и птичек, всех этих тварей Божьих, за которыми наблюдает пристально и которых любит значительно сильнее, чем людей, или, вернее, принимает их такими, какие они есть, в отличие от людей — в том числе и от себя».
2. На «Радио Свобода» — две интересные беседы. Иван Толстой и Борис Парамонов разговаривают о Баратынском и Фете, читают их стихи, прочерчивают параллели — от Пушкина до Бродского. Парамонов с удивлением сопоставляет гениальные элегии и философские стихотворения Баратынского — такие как «Предрассудок» и «Запустение» — с его же заурядной альбомной лирикой. О Фете, в частности, говорится: «Не нужно делать из Фета прагматика. Он мог заниматься хозяйством, но нацелен он был на иное. Можно сказать — на небеса». Пересказав трагедию жизни Фета — гибель возлюбленной Марии Лазич, — Парамонов добавляет: «Этот мир для него потерял высшую ценность — коли земного счастья Бог не дал. А в таком состоянии, как кажется, человек более трезво и спокойно оценивает земные обстоятельства и обретает способность с холодной, охлажденной, лучше сказать, головой заниматься земными делами. Не каждый, конечно. Вот Денис Новиков не сумел. А Фет сумел. Но поэта в себе он отнюдь не загубил, а, наоборот, обнаружил истинный адрес поэзии — небо, вечную жизнь, мир платоновских идеальных образов».
По соседству Александр Генис*Признан властями РФ иноагентом и Соломон Волков рассуждают о Мандельштаме и революции. Сначала речь идет о ставшей очевидной за последние десятилетия первостепенности Мандельштама в русском поэтическом каноне; затем разговор заходит об определении Мандельштама, которое дал Эренбург («…бедный Мандельштам… один понял пафос событий. Мужи голосили, а маленький хлопотун петербургских и других кофеен, постигнув масштаб происходящего, величие истории, творимой после Баха и готики, прославил безумие современности»), о стихотворении «Сумерки свободы» и, наконец, о Мандельштаме как политическом поэте. «Мандельштам мыслил исторически, — говорит Генис. — <…> Это как раз самая характерная деталь мандельштамовского творчества: для него история никогда не кончалась, он всегда был современником всей истории, история всегда продолжалась прямо сейчас».
3. В «Афише» Игорь Кириенков обозревает четыре вышедшие в последнее время книги о Набокове; некоторые уже фигурировали в нашей рубрике, в том числе подготовленная Геннадием Барабтарло книга снов Набокова. Барабтарло здесь характеризуется как исключительно симпатичный эксцентрик. Две настоящие новинки — первый полный русский перевод книги «Strong Opinions» («Снобизм Набокова, его фантастическая, как у мильтоновского Сатаны, гордыня принадлежит к числу самых ходких мемов о писателе — в одном ряду с бабочками, шахматами, боксом и синестезией») и переписка Набокова с редактором «Нового журнала» Михаилом Карповичем, сразу оказавшаяся в бестселлерах «Фаланстера». Кириенков называет последнюю книгу «описанием большого автора на переломе»: «Это очень вдохновляющее чтение, стоящее многих мотивационных пособий: белоручка, гордившийся, что не провел ни одного дня в конторе, Набоков всю жизнь чудовищно много работал, снова и снова подтверждая свои права на то, что было положено ему от рождения».
4. На «Сигме» — прозопоэтический цикл Никиты Левитского «Костер»; во вступлении — или несколько беккетовском по духу посвящении — проводится различие между телом и трупом, далее следует квест по следам древних людей, разжигавших в своих становищах костры; поиск этих костров, попытка установить с теми, кто их жег, связь памяти (в одном из текстов не случайно обыгрывается степановское «памяти памяти») приносит неожиданное ощущение родства:
…сколько мы ни копали
мы не находили дорог или городов,
никаких ответов,
только эти орудия,
белые от времени, изъеденные
песчинками,
голые и
так хорошо отражавшие нашу усталость.
5. «Кольта» публикует еще одну часть дневников Ольги Берггольц — с 1930-го по 1941 год. Это очень показательное чтение. По сравнению со второй половиной 1920-х Берггольц чувствует себя в советском литературном процессе гораздо увереннее: она уже честит «абсолютно ничего не понимающего Маршака», задает гневные вопросы: «Почему контрреволюционеры Хармс и Введенский имеют право быть членом ССП, а я нет?», заклинает дневник: «Меня вывезет жизнь, мое не литературное участие в ней, моя принадлежность к партии. Я не сомневаюсь в том, что я талантлива. У меня нет культуры, нет жизненной закалки, нет глубины ума. Все это будет. Я сделаю книги, нужные и любимые теми, кто будет их читать...» В конце 1930-х начинаются аресты. Арестовывают первого мужа Берггольц Бориса Корнилова — Берггольц сознается, что способствовала его изгнанию из Союза Писателей и добавляет: «Арестован правильно, за жизнь». Берут яростного пролетарского критика Леопольда Авербаха, с которым у Берггольц был роман, — эта ниточка потянет ее за собой: за связь с Авербахом ее тоже выгонят из СП, а потом и из партии. В конце 1938-го Берггольц арестована. После этого тон дневников резко меняется: «Союз — бесправная, безавторитетная организация, которой может помыкать любой холуй из горкома и райкома, как бы безграмотен он ни был. Сказал Маханов, что Ахматова — реакционная поэтесса, — ну, значит, и все будут об этом бубнить, хотя никто с этим не согласен». Последняя запись накануне войны — лихорадочные планы на будущее: «А когда же дети? Надо, чтоб были и дети». (Две дочери Берггольц умерли в детстве, до этих записей; в тюрьме Берггольц били, она потеряла нерожденного ребенка). «Надо до детей успеть написать роман, обеспечиться... А надо всем этим — близкая, нависающая, почти неотвратимая война. Всеобщее убийство, утрата Коли (почему-то для меня несомненно, что его убьют на войне), утрата многих близких, и, конечно, с войной кончится своя, моя отдельная жизнь, а будет пульсировать какая-то одна общая боль, и я буду слита вместе с нею, и это будет уже не жизнь». Но война и блокада — все это будет в следующем томе.
6. Портал «Что и требовалось доказать» интервьюирует Бахыта Кенжеева. Это интервью с сугубо биографическим уклоном: журналиста Арсения Кайсарова интересует материальная сторона жизни литератора в эмиграции и сама, так сказать, онтология радикальной перемены судьбы. Кенжеев охотно рассказывает, как преодолевал трудности после приезда в Монреаль и как профессия переводчика помогает ему до сих пор: «Сейчас я член международной ассоциации переводчиков-синхронистов и очень горжусь этим: в ней всего 2000 человек. Я раз пятьдесят ездил с делегациями МВФ. Рабочий день продолжался по 18 часов, но было страшно интересно».
7. У Леонида Юзефовича в скором времени выходит новая книга рассказов. С писателем поговорила Мария Башмакова из «Коммерсанта». Юзефович определяет фундаментальную разницу между романом и рассказом так: «Романист должен растворить себя в своих героях, при этом быть немного философом, немного психологом, социологом, журналистом и много кем еще. А в рассказе звучит одинокий авторский голос, он ближе к поэзии». Заходит речь и о герое «Самодержца пустыни» — бароне Унгерне, который появится и в новой книге: «Надеюсь, после этих рассказов мы больше уже не встретимся. Я сказал о нем все, что мог». Сознательно не цитирую больше: интервью очень интересное и рекомендуется к прочтению.
8. Философ Оксана Тимофеева, автор книги «История животных», поговорила с «Инде» о современных отношениях человека с животными и о том, почему жестокие поступки людей часто называют зверскими. «Нам же не придет в голову называть волка жестоким за то, что он съел зайца. Человек перверсивен в самой своей сути и в погоне за наслаждением готов идти до конца» (далее следует, не для слабонервных, пересказ статьи Жижека, где описан опыт над котенком в центрифуге). «История животных», которую сама Тимофеева относит к critical animal studies, — глубокая книга; это интервью дает о ее глубине некоторое представление. Вот, например: «Я не могу понять, изменился ли уровень отчуждения между нами по сравнению с предшествующей эпохой. Да, мы видим на Animal Planet совершенно человекообразных зверей, отношения которых диктор описывает в человеческих понятиях любви, дружбы, сострадания — это фразы вроде „мать страдает из-за смерти детеныша”, „лев флиртует с львицей”… Но вместе с тем это отчуждение проявляется в расистских, ксенофобских, шовинистических высказываниях, когда человека другой религии, культуры или этнической принадлежности сравнивают с животными. Из этого очевидно следует, что человек ставит себя выше животного». Самые невезучие животные в человеческом дискурсе, согласно Тимофеевой, голуби — «радикальный субъект современности, главные панки городов». Кроме того, различение животного и человека через язык, Человек-Паук и парадоксы свободного/несвободного существования животных на планете людей: «В Средние века по городам гуляли гуси, свиньи и другие домашние животные, сейчас же город — это, если не считать „нелегалов” городской фауны… — представляет собой стерильное пространство. В наших домах практически не осталось насекомых; звучит смешно, но тараканов вытеснил капитализм».
9. В Los Angeles Review of Books эссе Шери-Мари Харрисон о новой черной готике — художественной тенденции, при которой ужас служит новым целям: гуманистическим, социальным. В качестве примера приводится недавний клип Чайлдиша Гамбино «This is America», где музыкант, исполняя шутовской танец, буднично воспроизводит почти ежедневные сцены в США — от полицейского насилия до массовых убийств. Анализу клипа посвящена большая часть текста, но есть здесь и литературный пример — роман Джезмин Уорд «Пой, непогребенный, пой», где героя окружают призраки жестоко убитых чернокожих людей — от рабов XVIII века до несчастных героев вчерашних новостных сводок. «В американской литературе, — пишет Харрисон, — есть давняя традиция использовать готические тропы, чтобы показать, как идеологии американской исключительности стремятся замолчать нашу историю рабства, расизма и патриархата. Такие тропы, например… очень важны в прозе Тони Моррисон». Речь идет о традициях не только классической европейской готики, но и американской южной, от Фолкнера до Фланнери О’Коннор.
10. Издание Okay Africa называет пять журналов, сформировавших ландшафт современной африканской литературы. По уверению Тадивы Маденги, в литературных журналах можно найти «самую мятежную реакцию на политические и общественные движения». Маденга называет журнал Black Orpheus, выходивший в Нигерии с 1957-го по 1975 год (одним из его главных редакторов был Воле Шойинка, а печатались там среди прочих Чинуа Ачебе, Кристофер Окигбо и Леопольд Сенгор); Transition (еще один журнал, который в свое время редактировал Шойинка — из-за политической обстановки он несколько раз менял дислокацию: Уганда — Гана — США; здесь, кроме того, разгорались критические баталии вокруг африканской поэзии); Kwani? (кенийский журнал, основанный в 2002-м авторами младшего поколения, которым не хватало площадки); Сhimurenga (литературно-политическое издание, существующее на многих платформах и ориентирующееся на панафриканскую аудиторию; редакция расположена в ЮАР, главред Нтоне Эджабе — камерунец); JALADA (сетевой журнал, про который шутят, что это второе место, где собираются современные африканские писатели, — после папки «Входящие» в электронной почте Чимаманды Нгози Адичи).
11. На The Millions Элизабет Сулис Ким подсчитывает писателей-вегетарианцев — начиная примерно с Вольтера. Тут на короткое время появляется Достоевский (чьего героя Ким называет «Расколинов»), но в основной список он не попал — в отличие от, разумеется, Льва Толстого. Другие фигуранты — Кафка, который сравнивал вегетарианцев с античными христианами, всюду гонимыми и высмеиваемыми; Элис Уокер, сопоставлявшая повседневную жестокость к животным с рабством в CША. Еще — Исаак Башевис-Зингер и автор главного в нашем веке антимясоедского памфлета, книги «Eating Animals», — Джонатан Сафран Фоер.