Поэт Дмитрий Герчиков написал пьесу «Последняя Елка на Земле» и опубликовал ее сперва в телеграм-канале, а затем на сайте post(non)fiction. Этим обстоятельством воспользовался Влад Гагин, который внимательно прочитал драматургический опыт поэта и решил задать автору несколько насущных вопросов: о кислотном языке российского чиновничества, о том, стоит ли надеяться на беньяминовскую калитку, через которую может прийти мессия, и об отказе от путешествий во времени в пользу принятия реальности.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

— Ты сначала выложил фрагмент пьесы в открытый доступ, а потом и весь текст. С чем связана такая публикаторская стратегия, насколько она обоснована современной политической ситуацией?

— Может быть, я был бы и не против опубликовать ее в издательстве. Просто я не знаю о проектах, готовых ее принять. Если это российский проект, то тут встает вопрос цензуры, а также безопасности тех, кто находится внутри России, поскольку этот текст, мягко говоря, злободневный. Поэтому я сразу отметаю издательства в России, которым это могло бы быть интересно. Но в такой ситуации есть и плюсы: так как я выложил текст сам, у меня нет никаких обязательств перед издательством — могу, например, что-то переделать и выложить снова.

— Насколько вообще эти тревоги насчет публикации в России обоснованы? Мне кажется, до последнего времени власть все же мало интересовалась небольшими издательскими проектами, да и сейчас я, например, не уверен, что полностью понимаю логику того, как раскручивается «маховик репрессий» относительно культурной сферы.

— Здесь ситуация рулетки. Все, что происходит в России, очень сложно поддается прогнозам. Каким бы ни был твой проект, сложно заранее определить, что с ним будет. Мы знаем истории, когда нишевые инициативы вдруг становятся чем-то громким именно благодаря вниманию органов. С другой стороны, есть книги, которые, казалось бы, уж точно опасно выпускать, но они остаются незамеченными.

Дмитрий Герчиков. Фото из личного архива
 

— Ты сказал о том, что можешь дописать пьесу и выложить заново. Я как раз заметил, что в последнем опубликованном документе есть места, которых не было в предыдущих версиях. В большей степени это касается пласта новостей, которые существуют там в качестве такого постоянного напрягающего фона — например, добавились новости о палестино-израильском конфликте.

— Я хотел, чтобы к моменту условной публикации эти новости представляли собой наиболее актуальный срез. Чтобы не возникало вопроса, почему я что-либо исключил. Так что понадобилось добавить палестино-израильский конфликт: то, что происходит в Газе, то, что произошло 7 октября. Как и новости о событиях в Нагорном Карабахе, о вынужденном исходе людей из региона. Потому что иначе это выглядело бы так, будто я о чем-то умолчал.

В идеале, в рамках какого-то утопического горизонта, я бы хотел, чтобы это было чем-то постоянно обновляющимся. Не знаю, как это осуществить технически, но представляю себе что-то вроде подверстанного к тексту программного кода, который бы периодически обновлял новости.

При этом есть и хронологически зафиксированные новости. Например, в одной сцене они специально маркированы 22-23 февраля 2022 года, и сам эпизод связан с предчувствием катастрофы.

— Но писать «Елку» ты, кажется, начал раньше.

— Изначально я задумывал пьесу просто про родительство, про новый опыт. Записывал в заметки какие-то диалоги, потом их скопилось достаточно много, и я подумал, что из них можно сделать пьесу. Это было в декабре 2021 года. Но через два месяца я все это бросил. Казалось, что продолжать невозможно, поскольку письмо требовало концентрации на личном опыте, но все личное вдруг отодвинулось куда-то очень далеко.

Позднее мне захотелось вернуться к этому тексту, но уже из современных реалий. При этом я не понимал, как говорить о происходящем, ведь, во-первых, я гражданин России, а во-вторых, у меня нет никакого военного опыта. Весь опыт, который у меня есть, — это опыт чтения новостной ленты. Поэтому я подумал, что по крайней мере об этом информационном аспекте я могу говорить, поскольку субъектом, погруженным в новости, я и являюсь.

Новости всегда задают требование какой-то невозможной сопричастности. С одной стороны, машины эмпатии пытаются работать на максимум, ты хочешь, чтобы твоя речь идеально соответствовала ситуации. Но невозможно подключиться к опыту жертв войны. В итоге это начинает немного сводить с ума.

— Для меня одна из наиболее интересных вещей в пьесе — это своего рода попытка представить психическое состояние высшего российского чиновничества. Мне кажется, эти персонажи получились настолько же сюрреалистичными, насколько реалистичными. Потому что то, что они говорят в реальности, тоже не укладывается в голове.

— Да, абсолютная шизофреничность чиновничьего мира видна невооруженным глазом. Это видно, например, в недавно опубликованном тексте о признании экстремистской организацией «движения» ЛГБТ«Международное движение» с таким названием фигурирует в списке экстремистских организаций Минюста РФ. Там очень много какой-то прям кислоты: то, что движение берет свое начало в 1984 году, — что это вообще, откуда взялась эта дата? Это уже какой-то Берроуз, что-то совершенно оторванное от реальности.

То, что мы слышим от чиновничьего аппарата, показывает, что это абсолютно герметичный язык, он существует сам в себе. Он задает вопросы, потом сам на них отвечает, изобретает воображаемых врагов, потом с ними борется. Сам себя порождает и сам себя отменяет. Это довольно страшная вещь, потому что никогда не знаешь, кем ты окажешься в этом языке, какой знак тебе присвоят. У тебя здесь нет никакой акторности. Хотелось продемонстрировать этот риторический код производства символических моделей, за которыми как будто даже нет желания сказать что-то конкретное. По этим рельсам может ехать все что угодно.

В том числе поэтому для меня было важно не заниматься драматическим процессом — с завязками и развязками, ружьями, которые обязательно должны выстрелить в конце.

— Этим персонажам часто снятся сны. Может ли хотя бы через них прорываться какая-то более непосредственная и экзистенциально нагруженная реальность?

— Я использовал сны скорее в постмодернистском ключе. Сон — очень важная категория для русской литературы XIX века. Татьяне снится жуткий сон, у Толстого много снов, и всегда сны показывают некоторую тотальность автора. В снах автор демонстрирует свою власть над персонажами. Мне хотелось поиронизировать над этим, посмотреть на это как на своего рода ложные предсказания, в которых есть тревожные предчувствия, знаки судьбы, но на самом деле это тоже в каком-то смысле пустая речь.

Но есть в пьесе и знаки, в большей степени нагруженные метафорически, например образ кометы.

— Расскажи.

— Комета пронизывает всю пьесу, она появляется в каждой части. Когда я только задумывал текст, он должен был быть посвящен парню, девушке и их ребенку. В одном эпизоде они пытаются что-то посмотреть в стриминговом сервисе, и в это время над землей пролетает комета, начиная каким-то образом искажать информационное поле.

По ходу развития произведения комета стала чем-то вроде маркера движения истории, отображением больших исторических событий, радикально меняющих происходящее. Но не только события становятся другими — сама информация становится другой. Думаю, все это чувствуют: то, что происходит в реальности, настолько невероятно, что мы часто не понимаем, это фейковая новость или нет, это написано нейросетью или человеком. Постправда постправды.

Но дальше я начал думать, что вообще делать с этим достаточно сложным образом. С одной стороны, он все объединяет, а с другой — мне нужно было сделать какой-то дополнительный ход, чтобы образ не оставался просто красивым элементом. Тогда у меня возникла идея путешествия во времени: раз все, включая саму историю, стало настолько сложным, непонятным и ризоматичным, может быть, стоит воспользоваться такой коллажированной событийностью и постараться ее переформатировать под себя.

Валентина Терешкова
 

— Да, в пьесе чувствуется некое мессианское измерение, но я подумал о других образах. Есть фигура реального ребенка, в которую вкладывается какая-то, что ли, надежда на будущее. А с другой стороны, там Терешкова рожает ядерную бомбу. Мне эти образы представились как такие две возможности.

— Этот мессианский элемент и в самом деле там есть. С одной стороны, комета как калитка у Беньямина, через которую приходит мессия. То есть что-то случайное, открывающееся в непонятный момент и способное изменить реальность.

Звучит, конечно, красиво, но мне всегда было сложно понять, как этот концепт может существовать в реальности. Как эта условная калитка может выглядеть в том мире, в котором мы живем, а не в тексте.

— В пьесе же как раз в итоге случается отказ от путешествия во времени в пользу какого-то принятия реальности?

— Я долго думал и решил сделать финал, где они отказываются от путешествия во времени. Когда прилетает комета, она предлагает ребенку отправиться в прошлое и каким-то образом все изменить. Но родители отказываются от этого в пользу жизни здесь и сейчас. Думаю, что это в каком-то смысле честнее, потому что именно переписывание прошлого для извлечения из него какой-то выгоды — очень правая тема. Это именно то, чего всегда желает правая повестка, полагая, что если вернуть некоторое славное прошлое, то и настоящее навсегда изменится.

Противоположная левая мысль для меня, напротив, всегда состояла в радикальном критическом всматривании в нынешнюю ситуацию и попытках понять, кем мы являемся друг для друга и для самих себя. Такой отказ от иллюзий.