Не так давно вышел русский перевод работы бразильского философа Габриэла Тупинамба «Желание психоанализа. Опыты лакановского мышления». Данила Тестов, ведущий редактор отдела нон-фикшн издательства «РИПОЛ классик», выпустившего эту книгу, расспросил научного редактора Александра Смулянского о ее основных идеях, о том, как ее воспримут в России и удастся ли ей повлиять на сообщества психоаналитиков — последователей Лакана. «Горький» публикует их беседу.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Габриэл Тупинамба. Желание психоанализа. Опыты лакановского мышления. М.: РИПОЛ классик, 2024. Перевод с английского Павла Одинцова и Ольги Гуляевой; научный редактор Александр Смулянский

— Как стоит воспринимать книгу «Желание психоанализа»? Что это за исследование и как к нему нужно относиться?

— Книга позволяет обозначить самое главное затруднение, с которым сталкивается каждый из входящих в число лакановских последователей. Сформулировать это затруднение можно следующим образом: почему весь блеск лакановских текстов, вся широта воплощенной в них теоретической мысли не уберегли лакановские сообщества от впечатляющего ослабления и упадка, который мы можем наблюдать после смерти Лакана вплоть до сегодняшнего дня?

Эти редукция и упадок располагаются на двух метонимически связанных линиях: во-первых, на линии ослабления интеллектуальной и теоретической силы пост-лакановских построений и, во-вторых, в области неизменно сопутствующего этому ослаблению эффекта институционального перераспределения власти в лакановских сообществах. Я говорю именно о метонимии, поскольку существует соблазн рассматривать эти вещи в слишком прямой связи. В опоре на такую связь кто-либо мог бы ощутить себя вправе задать вопрос: разве нельзя связать институциональную коррупцию, сопровождающую такое перераспределение власти, и утрату способности развивать теоретический компонент лакановского учения, объясняя второе через первое?

Вместо этого очевидного объяснения я бы предложил — как мне кажется, в соответствии с духом обсуждаемой книги — иную гипотезу, более парадоксальную, но зато позволяющую продвинуться еще дальше. С нашей точки зрения, институциональная коррупция в сообществах является не причиной, но, напротив, следствием целой серии теоретических превратностей, постигших лакановское учение изнутри него самого и определенным образом сформировавших и лакановский дискурс, и те сообщества, которые вокруг него образовались. Иными словами, нечто в самом лакановском дискурсе и в том, каким образом он развивается в рамках сообществ, само по себе является причиной того, что в этих сообществах происходит.

Сделав подобное предположение, мы вовсе не отказываемся от возможности создать материалистическое описание структуры этих сообществ, как того могла бы потребовать призма социологического взгляда, опирающегося на диалектический подход. Мы лишь допускаем, что образцового материалистического описания не существует, поскольку возможность такого описания необходимо изобретать всякий раз заново, и для переизобретения возможности описать социальные последствия лакановского предприятия, несомненно, понадобятся особые усилия и средства.

С одной стороны, определение самого лакановского дискурса как более чем материального источника того, что в лакановских сообществах происходит, вполне соответствует духу самого лакановского учения, никогда не отходившего от определения речи как причины. Вместе с тем само это учение мы ставим под вопрос с той стороны, с которой оно порождает особые институциональные последствия. На мой взгляд, абсолютный успех книги заключается в отказе разделять Лакана и лаканистов, как это сегодня нередко делается в смысле отделения предположительно никогда не ошибавшегося Лакана, Лакана, который был прав во всем, от его блуждающих и заблуждающихся последователей в стенах лакановских школ. Я согласен с Тупинамба в том, что если дискурс постлакановских сообществ выглядит определенным образом, то, вероятно, это обязано тому, что так или иначе было заложено Лаканом в собственное учение или же, как он сам однажды выразился, описывая функционирование субъекта бессознательного, обязано чему-то такому, что вместе с намеренно со стороны Лакана заложенным совершило в это учение несанкционированный вход.

Речь, таким образом, идет не о ниспровержении или критике Лакана, но о возможности разместить ответственность за происходящее сегодня в лакановских сообществах на стороне того, каким образом Лакан мыслил. В создавшейся вследствие этой мысли ситуации последняя оказалась неотделима от озвучиваемого Лаканом требования, чтобы его размышления выступали для создаваемых им сообществ особым ориентиром: и Тупинамба называет это лакановским мышлением, подчеркивая тем самым возникающую амбивалентность ситуации, поскольку именно здесь можно выявить расхождение между желанием самого Лакана и тем, что автор называет желанием психоанализа. Эту амбивалентность возможно как изучать, так и проверять на прочность приносимые ее исследованием плоды, в связи с чем работа Тупинамба кажется более чем своевременной.

— Вы выступили главным популяризатором «Желания психоанализа» в России (можно сказать, что книга вышла благодаря вам). Чем она так важна для науки в целом и для русскоязычной аудитории в частности? К каким изменениям она может привести и в чем был ваш научный интерес?

— Отчасти это может показаться забавным, но есть особая причина, по которой именно в России эта книга должна была увидеть свет, поскольку, помимо прочего, она детально описывает, что именно происходит с психоанализом, когда из колыбели интеллектуальной метрополии он попадает в пространство, называемое в социальной критике колониальным. Нельзя сказать, что автор предлагает этот аспект в качестве основы изложения, но при этом само происхождение книги Тупинамба также неизбежно несет на себе печать диспаритетности, поскольку автор относится к латиноамериканской психоаналитической диаспоре, в значительной степени воспринимаемой как колониальная — то есть, подчиненная и вторичная — по отношению к оригинальному полю французского структурного анализа. Немаловажно, что это поле и по сей день практически не претерпело изменений: его основные институции возглавлены непосредственными спутниками Лакана — теми, кто видел его при жизни и потому отмечены всеми привилегиями прямого наследования его учения.

В то же время, как это обычно происходит с привилегиями, последние могут использоваться не по назначению или простаивать втуне. Даже если факт этого простаивания очевиден, его фигуранты не так легко соглашаются уступить первенство более напористым и восприимчивым последователям из числа тех, кто изначально к избранному кругу не принадлежал. Нет ничего удивительного, что в условиях, когда тонкости лакановского учения прямыми интеллектуальными наследниками самого Лакана оказались затребованы в меньшей степени, нежели незаконнорожденными лакановскими интеллектуалами, вопрос институционального функционирования анализа мог быть поставлен в центр исследования.

Я не хочу тем самым сказать, что такое исследование непременно обречено происходить из особого «рессентимента недопущенных» — тех, кто сохраняет верность лакановскому учению в свете собственной непринадлежности к существующим лакановским школам. Даже если эта нота отдаленно звучит в тексте или скорее слишком охотно может быть расслышана теми, чей слух настроен определенным образом, — несомненно, в России существует круг лаканианцев, которые почувствовали себя благодаря этой книге отмщенными, — представленное исследование стирает следы этой не вполне доброкачественной воодушевленности в пользу воодушевления другим ориентиром. Речь о возможности обнаружить и описать уровень, на котором психоанализ производит воздействия и эффекты не в отношении пациентов, а в направлении поля собственного воспроизводства, где происходит институциональная репродукция самой аналитической практики — там, где аналитики имеют дело с аналитиками и где они одновременно изготавливают других аналитиков.

Этот дополнительный, неучтенный уровень происходящего должен рассматриваться как такая же влиятельная и чреватая общественными воздействиями сфера психоанализа, как и сфера, в которой размещаются эффекты взаимодействия аналитиков и проходящих анализ. Если аналитики с готовностью рефлексируют над тем, что именно они делают со своими анализантами, предполагая в этом взаимодействии существование со своей стороны разнообразных враждебных интенций, прорабатываемых в профессиональном порядке, то, напротив, все, что аналитики делают с другими аналитиками — иногда в виде исключения делают вместе, но чаще, и даже как правило, обращаясь с ними как с невыносимыми или во всяком случае недостаточно определенными объектами, — обходится в аналитической среде мертвым молчанием.

— В отличие от жителей Европы и США, большая часть россиян пока что не воспринимает анализ как обязательную (общепринятую) или хоть сколько-нибудь важную практику. Влияет ли это на самоощущение и самоопределение клинического сообщества в России? Влияет ли это на то, как будет встречена книга Габриэла Тупинамба в нашей стране? Или же то общее, что позволяет говорить о клиницистах со всего мира как о сообществе, важнее локальных (например, национальных) различий?

— Невзирая на то, что Фрейд говорил об анализе как о практике, адресованной каждому и предполагающей возможность прохождения каждым, речь в случае анализа идет не о работе, направленной на расширение охвата находящихся в анализе или через него прошедших. В этом смысле совокупную практику психоанализа не следует смешивать с отдельными практиками каждого из аналитиков, которые, разумеется, ищут для себя подобного расширения охвата. Напротив, то, что является их целями, вовсе не обязательно должно совпадать с целями существования психоанализа как такового. С одной стороны, глобальное расширение влиятельности психоанализа происходит, и, более того, в России — как, например, и в Латинской Америке — оно в настоящий момент взяло более быстрый темп, нежели в США и Европе, причиной чему является описанный выше момент колониального расширения.

В то же самое время, само по себе расширение не может быть заложено в психоанализ в качестве цели. Причиной этому является то, что Фрейд никогда не имел дела с областями знания, где термин «население» использовался бы в качестве имеющего ключевое значение. Только этот термин мог бы оправдать и даже потребовал бы постановки вопроса об «охвате», «вовлечении» большей или меньшей части населения и его последующей числовой оценке. Оценка эта, очевидно, может быть чревата сепарацией (в том числе бюрократической) в виде отделения тех, кто через вовлечение в аналитическую практику проведен, от тех, кого охват этой практикой еще только должен коснуться.

Мы знаем, что в анализе этого разделения нет; напротив, в нем присутствует иное разделение, отличающее тех, кто, начав свой анализ, в итоге в анализ входит, и тех, кто подобного входа не совершает. Войти в анализ — не то же самое, что начать анализироваться, и в профессиональном поле нередко можно услышать жалобы на то, что в последнее время проходящих свой анализ, но не входящих в него субъектов стало существенно больше. Несомненно, речь идет о тех же самых последствиях общественного расширения аналитической практики, потенциально приложимой сегодня ко всему человечеству, что всегда имеет комический эффект. Можно вспомнить известную шутку о самоубийцах, которая в утрированно арифметической и потому парадоксальной форме доносит статистическую истину: за наигранно наивной формулировкой «чем больше самоубийц, тем их меньше» (поскольку предполагается, что все они доводят дело до конца, освобождая популяцию от своего присутствия) скрывается вполне реальная современная ситуация, в которой на суицидальное поведение возрастает общественный спрос, вследствие чего, напротив, большое количество вовлеченных в суицидальную культуру и ее трансляцию ничего не предпринимают для того, чтобы стать ее реальными экземплярами — то есть не торопятся свести с жизнью счеты.

Точно так же абсолютное увеличение количества анализантов в условной популяции приводит к уменьшению числа тех, кто в итоге входит в анализ и использует его именно для анализирования, так что совокупная аналитическая практика на уровне ее приложения к условному «человечеству», даже расширяя свое влияние, оказывается игрой с нулевой суммой — количество вошедших в анализ всегда будет компенсироваться количеством тех, кто в нем находится или находился, но по существу не анализировался, обратившись в анализ для чего-то еще.

Именно поэтому в сравнениях на тех социологических и статистических путях, которыми психоанализ никогда не ходил, нет большого смысла. Точно так же нельзя утверждать, что книга будет отчетливее воспринята или эффективнее усвоена в сообществах с бо́льшим стажем существования в них психоаналитиков и психоаналитической практики. Принятие некоторого ряда истин, о которых книга сообщает, в гораздо большей степени связано с большей или меньшей отчетливостью ощущения падения — того, что выпало из рук у самого Лакана, поскольку было нечто, что он не удержал, вследствие чего этот же элемент не удается подхватить и удержать в сообществах, продолжающих его дело.

Можно допустить, что содержащееся в книге воззвание — ощутить всю меру этого падения, саму весомость выпавшего — не будет необходимым образом расслышано как раз там, где это падение произошло, и, напротив, попытка этого измерения окажется отчетливее воспринята там, куда лакановский анализ впоследствии мигрировал, так что в этом смысле на русском у книги Тупинамба больше шансов получить адекватный ей прием. Полагаю, что по той же самой причине имеет смысл говорить не о том, что объединяет психоаналитиков в максимально большое сообщество — как если бы у этого сообщества могли быть какие-то иные критерии самоопределения, нежели у существующих ныне сообществ. Напротив, если, как мы знаем, эти сообщества всегда жестко друг от друга отделены (и лакановских это касается в той же и даже большей мере), именно к разделению необходимо апеллировать, имея в виду при этом такое разделение, которое работает иначе, нежели уже существующие разделения, определяющие границы сообществ.

Тупинамба предоставляет для такого разделения средства, включающие в том числе его математическое определение — в той специальной части работы, которая потребует от читателя иных усилий, нежели те, которые обычно прикладываются к чтению литературы, имеющей отношение к психоанализу. В этом смысле книга адресована субъектам, которые являют собой нечто большее и, одновременно, меньшее, нежели субъекты уже определенной психоаналитической практики.

— Каким вы видите будущее психоаналитической дисциплины (желаемое и наиболее вероятное)? Что изменится, если книга Габриэла Тупинамба будет принята и усвоена? И какие еще исследования необходимы, чтобы ваше видение психоанализа могло воплотиться?

— Это будущее в настоящий момент зависит от решения — я говорю «решения», не подразумевая, что здесь будет иметь место официальное волеизъявление компетентных инстанций: речь скорее об относительном консенсусе в психоаналитической среде. Решению подлежит не столько вопрос о том, что представляет собой психоанализ — хотя именно на этот вопрос считают своим долгом отвечать чаще всего — сколько о том, с чем он не должен входить в комбинации. Речь при этом идет не о самом методе, а скорее о пункте приложения усилий, поскольку, как правило, психоаналитики, скрупулезно отличая себя от прочих терапевтических инициатив именно ссылками на применяемый ими особый метод, не задаются вопросом о том, чем может быть продиктована устойчивость этого метода. Из-за отсутствия должным образом поставленного вопроса о его специфике психоанализ постоянно отклоняется — или же его отвлекают, на что аналитики слишком легко соглашаются — в пользу задач, в решении которых анализ выглядит скорее очередным возможным средством, нежели делает то, что другим методам не под силу. Так, например, анализ приспосабливают под нужды лечения психозов — для этого сам концепт психоза приходится образовывать в теории анализа заново, но любая возможная польза от этого нового концепта в любом случае отклоняет анализ от его изначальной цели, для достижения которой он был изобретен Фрейдом.

Существо сделанного Фрейдом открытия — и именно по данной причине имя Фрейда продолжает оставаться именем для крупнейшего из сделанных в новейшей истории открытий, хотя далеко не все, включая также психоаналитиков, ясно отдают себе отчет, в чем конкретно это открытие состоит — заключается в том, что субъект, развитие которого можно назвать условно «нормальным», именно в рамках этой нормальности развивает совершенно особую прижизненную патологию. Эту патологию принято называть неврозом, хотя данное именование ничего принципиального к ее пониманию не добавляет, поскольку речь в любом случае не о явлении, о котором могла бы что-то сказать научная психиатрия — большая или же малая. Знание, добытое Фрейдом и предложенное им общественности, заключалось в том, что описанный им субъект, будучи относительно «нормальным», подвержен особому страданию, о котором медицина до того ничего не могла сказать и в котором она не видела ничего специфического.

Напротив, Фрейд впервые выделяет эту специфику, доказывая, что речь не просто о житейских превратностях и душевных шрамах, оставляемых на субъекте борьбой за повседневное существование, а об особой линии, которой человеческое существо, невзирая ни на что и совершенно независимо от более или же менее благоприятных условий его существования, придерживается. Иными словами, условно нормальный субъект — это тот, с кем постоянно происходят особые вещи; и сам факт, что эти вещи являются характерными, что они по-своему «патологичны» — в смысле их повторяемости и обреченности на их воспроизводство — делают анализ тем, чем он на деле никогда до конца не становится, поскольку аналитики то и дело отклоняются от намеченного пути, испытывая искушение попробовать свои силы на поприще «типичной патологии». Здесь они предсказуемо вступают в соревнование с врачами — соревнование заведомо бессмысленное и уничтожающее начальную психоаналитическую основу.

Таким образом, будущее анализа полностью зависит от возможности удержаться вровень со спецификой «обычного субъекта», преодолевая побуждение заниматься — пусть и на свой оригинальный лад — тем, чем заняты врачи, взаимодействующие с субъектами, демонстрирующими значительное, во всяком случае, заметное взгляду врача отклонение от специфики нормальности. Разница между анализом и врачебном вмешательством находит выражение в самой логике приложения усилий: если медицина видит себя предотвращающей соскальзывание субъекта на уровень явной патологии, устранение которой снова приводит субъекта в неопределенное и более не интересующее медицину состояние, то психоанализ, напротив, воспринимает условно нормального субъекта во всей его характерности, одновременно выясняя, возможно ли из этого субъекта произвести что-то еще — что-то, что этим субъектом не может быть достигнуто в ходе его «естественного» жизненного развития, по путям которого он следует. Другими словами, если медицина ищет для субъекта возможность находиться вне пределов уже известных патологий, анализ предполагает, что для условно нормального субъекта существует прижизненная возможность достижения какого-то иного состояния, которое, возможно, настолько же отлично от невротической нормы, как сама эта норма отлична от патологии.

Это не означает, что анализ не может проводиться с субъектами, чья вписанность в невротическую психическую норму сомнительна или же вовсе отсутствует. Тем не менее даже в подобных случаях анализ продолжает иметь дело не с именованной патологией таких субъектов, а исключительно со своим особым аналитическим предметом — с тем, что Фрейд назвал сексуальным развитием.

Само наименование «сексуальное развитие» в известной степени может восприниматься как историческая неудача, в особенности сегодня, когда сексуальное все больше смещается в сферу общественной этики и юридической нормы. Тем не менее в условиях, в которых Фрейдом первоначально производилась психоаналитическая работа, указание на сексуальность являлось уместным, но не потому, что обманчиво привлекательным жестом срывало плохо державшуюся вуаль социальных условностей. Прежде всего, подобное определение позволяло, насколько это возможно, напрямую спросить, чем этот условно нормальный субъект по большей части занят там, где ежесекундно пытается свести баланс удовлетворения и непрестанно обнаруживает, что в этом балансе что-то не сходится. По-разному обходясь с этим остатком, субъект обнаруживает тот или иной тип невроза — в самых общих чертах можно сказать, что последний определяется в зависимости от того, предпринимает ли невротик что-то в отношении самого остатка (например, снова пуская его в дело) или же пытается тем или иным образом соотнестись именно с фактом его наличия — в последнем случае мы говорим о неврозе навязчивости и присущей его носителю гипертрофированной склонности к интеллектуальной оценке своих затруднений.

В любом случае не только потому, что подобное сведение счетов происходит в недоступных восприятию формах, но и ввиду того, что сам факт непрестанной приверженности этому занятию невротик до анализа не признаёт, уровень, где эта деятельность совершается, получил от Фрейда наименование «бессознательное», или «бессознательная жизнь» — притом, что пресловутое сознание далеко не единственная слепая по отношению к этой жизни инстанция. Именно по данной причине Фрейду приходится на предварительных стадиях формирования своего учения отделять, к примеру, бессознательное от неосознаваемого, поскольку последнее, не совпадая с сознанием, также может не иметь к интересующей Фрейда активности прямого отношения. Исключительно для этого термин «предсознание» — опасно затасканный и в то же время так в итоге почти никем не понятый — мог понадобиться при построении того, что называется первой фрейдовской топикой.

В любом случае, в отношении «бессознательного» речь шла об активности, отгороженной от оценок ее общественной пользы, так что обозначение этой жизни в качестве имеющей сексуальную подоснову выступало метафорой, условность которой не упразднялась, а лишь подчеркивалась тем, что некоторая часть этой активности действительно представала в непосредственно эротической форме или же — что Фрейда интересовало больше — дополнительно эротизировалась самим субъектом: например, в виде навязчивого повтора некоторых действий или заинтересованности в причинении себе и окружающим различных видов ущерба. Мы знаем, что при всей концентрации психоанализа на этих неявно эротических формах Фрейд продолжал считать их вторичными и производными по отношению к источнику предположительной базовой сексуальности, воплощающейся в соответствующих влечениях.

Лишь дальнейший пройденный психоанализом путь позволил начать преодоление этого соотношения. Так, лакановский разворот в сторону топологии позволил представить то, что происходит с телами живых существ, включая говорящих, в качестве расплаты за особое соотношение образующих эти тела пространственных многообразий. Истолковывая факт организации тела вокруг трубчатого пищеварительного (и такого же трубчатого полового) аппарата как попытку органической материи сымитировать обустройство топологической конструкции с вывернутой поверхностью, Лакан открывает дорогу для упразднения доверия к реальности буквально понимаемого эротического импульса.

Это крушение первенства сексуального в вопросе организации человеческого субъекта было вписано в психоанализ изначально, хотя долгое время выступало в замаскированном виде. Уже то, что Фрейд изначально помещает в дело анализа любовный компонент в виде переноса, продиктовано вовсе не тем, что психоанализ меняет судьбу через то же самое средство, к которому результаты успешного анализа предположительно открывают доступ — через возможность полноценной любовной жизни. Психоанализ не является школой любви, или — что по сути то же самое — школой обуздания и благоприятного перенаправления влечений, хотя в том числе именно таким образом его долгое время видели. Напротив, Фрейд принципиально закладывает в анализ любовную неудачу — переносный запрос к аналитику, обреченный остаться неудовлетворенным, — и это настолько хорошо всем, включая непсихоаналитиков, известно, что основной смысл этого закладывания нередко пропускается.

Это упущение должно объясняться тем, что Фрейд в момент разработки теории переноса резко и непредсказуемо опережает создаваемое им же самим представление о психоанализе, опережая тем самым и представления тех, кто дело Фрейда унаследовал. Вводя неудовлетворенный любовный запрос в само основание анализа — и, более того, делая его условием возможности проанализироваться, — Фрейд не только показывает необходимый тактический крах, который должно потерпеть желание анализанта ради его же пользы, но и скрыто вводит более глобальный, стратегический провал самого проекта желания, основывавшегося на представлении о «базовой сексуальности» как о материи, из которой желание создается.

Необходимость подобного провала явно противоречила другим компонентам психоаналитического учения, развиваемого в тот момент Фрейдом, и введение самого провала вынуждено было оставаться противоречием, заложенным в теорию и практику анализа до тех пор, пока лакановское вмешательство в заветы Фрейда не запустило то, что Альтюссер называл «демистификацией». В «Противоречии и сверхдетерминации» Альтюссер демонстрирует, как из гегелевской диалектики может быть извлечено нечто реально диалектическое, очищенное от полумистического примата абсолютного Духа и при этом избежавшее примитивного механического переворачивания прерогативы идеи этого Духа в пользу формального примата «материальности», как это произошло у Фейербаха, выступившего против Гегеля и при этом сохранившего саму гегелевскую схему противопоставления нетронутой, лишь изменив центр ее тяжести. В противоположность этому механическому переворачиванию демистификация представляет собой иную операцию, «трансформирующую то, что она извлекает»*Альтюссер Л. Противоречие и сверхдетерминация. Заметки к исследованию. // Л. Альтюссер. За Маркса. М.: «Праксис», 2006, с. 128–170.. Другими словами, диалектика состоялась и вышла на сцену общественно-политических изменений не раньше, чем она сама, благодаря марксизму, претерпела настоящее превращение и стала чем-то иным — тем, чем она должна была, но не могла стать у Гегеля и постгегельянцев — независимо от того, были ли те последователями или же критиками Гегеля.

Психоанализ находится в схожей ситуации, поскольку, невзирая на постоянные свежие вложения в его теорию, он продолжает оставаться «гегельянским», то есть фрейдовским в определенном смысле. Даже притом, что аналитики разных школ считают проявлением оправданной и потому похвальной дерзости постоянные отхождения от «обобщенного Фрейда», на деле отходят они от него не больше, чем Фейербах сумел отойти от Гегеля. Тем самым психоанализ по сей день не может завершить фазу демистификации, и именно этим объясняются в том числе традиционалистские черты его метода, делающие его мишенью для леволиберальной критики — такие как сохраняющееся в анализе доверие идеалу моногамной любви, способной реализовать все потребности субъекта в сексуальной привязанности; убежденность в возможности проработки невротического симптома вне зависимости от социальной и политической обстановки, как будто влечения и отыгрывания не состоят с этой обстановкой в какой-либо большей связи, нежели обязанной обычаям или соображениям приличия.

Принято считать, что все это не касается лакановского вклада, вернувшего анализу «другого», неинституционального и неприсвоенного аналитическими сообществами Фрейда и тем самым привнесшего свежесть в старомодную доброкачественность аналитических устоев. Тем не менее, горделиво отделяя Лакана от прочих психоаналитиков, лаканисты подвергаются опасности упустить существующее более общее и в то же время глубокое сходство. С одной стороны, Лакан, действительно выступив зачинателем демистификации анализа во многих его программных частях, продолжил при этом сохранять верность основам фрейдовского подхода там, где, невзирая на лакановские концептуальные усложнения и наработки, сексуальность продолжает пониматься как единственная основа желания. Хорошо известное заявление Лакана о том, что он до конца оставался фрейдистом, в этом отношении может иметь более отягощающую подоплеку: его смысл внезапно способен оказаться намного более консервативным, нежели принято считать.

Я отдаю отчет в том, что подобные заявления составляют контраст с общепринятым взглядом на лакановское учение, поскольку многие рассматривают вклад Лакана в психоанализ как пример скорее слишком вольной, «неверной» верности Фрейду, ссылаясь на то, что Лакан делает нечто для самого Фрейда непредставимое, в частности вводит элементы структуралистской программы, концентрирующейся на языковых конструкциях. Тем примечательнее, что Тупинамба наносит удар именно по этому компоненту лакановского учения, атакуя введенный Лаканом примат «означающего». Именно в расчете Лакана на теоретический потенциал этого концепта Габриэл видит пример не столько новаторства, сколько, напротив, чрезмерной лакановской верности классическим правилам формирования психоаналитической теории, выигрыш от продвижения которой достигается ценой сохранения самой идеологической основы психоанализа.

Основа эта состоит в поддержании веры в существование особого событийного плана, доступного открытию и изучению только и исключительно для психоаналитического метода. Именно воспроизводству веры в этот особый, никому, кроме носителей аналитического подхода, не доступный уровень происходящего служит институциональная среда анализа, неустанно напоминающая о своеобразии применяемых ее членами исканий. Дисциплинарное могущество психоанализа поддерживается благодаря сочетанной претензии, с одной стороны, на тотальную распространенность материй, подлежащих аналитическому толкованию (как фрейдовское «бессознательное», так и проявления описываемого Лаканом «желания» могут быть обнаружены где угодно), и, с другой стороны, на уникальность самого аналитического метода, посредством которого эти проявления становятся видимы. Именуя этот недоступный для других дисциплин план «сексуальным», его возводят в своего рода универсальный драгоценный остаток, поддерживающий статус-кво всего того, что в самом психоанализе происходит, включая его институциональный уровень. Происходящее в аналитических сообществах, включая постоянную нетерпимость аналитиков как к носителям других дисциплин, так и друг к другу, внутри своих сообществ, выступает издержкой описанного притязания на уникальность психоанализа, связанную с эксклюзивным попечением над этим остатком.

Благодаря сформировавшейся у психоанализа репутации, согласно которой он постоянно извлекает и преобразует разнообразные данные в ключе своей теории, не допускается даже мысль о том, что извлечение может быть необходимо самому психоанализу — что его метод нуждается в описанной Альтюссером преобразующей демистификации. Финальная фаза этой демистификации состоит в признании того, что происходящее с субъектом в течение его жизни — это не «сексуальное развитие» (в особенности учитывая, что оба входящие в состав этого наименования концепты сегодня по-разному дискредитированы), а скорее то, что, используя оставленные Лаканом терминологические ориентиры, можно назвать сексуационным процессом.

Здесь необходимо уточнить, что сам термин «сексуация» может быть применим при условии, что он больше не является исключительно средством описания последствий половой принадлежности и судьбы субъекта на ее основе. Хотя именно на концепт сексуации Лакан возлагал большие ожидания, необходимо признать, что в оставленном Лаканом виде сегодня этот концепт не демистифицирует, а дискредитирует лакановский анализ, превращая транслируемые в нем воззрения на различия полов в карикатуру с отчетливо традиционалистским привкусом. В этом виде лакановский психоанализ не может ни соперничать с главенствующей сейчас оптикой гендерной теории, ни указывать последней на действительно существующие в ней слабые стороны, хотя именно лаканисты нередко пытаются задавать этой теории верные вопросы.

Пока лакановский концепт сексуации имеет хождение как теоретически-утонченный, но при этом все еще недостаточно далеко ушедший от описательной характерологии портрет половых отличий, он оказывается не способен описывать то, что с субъектом при жизни происходит и какое участие в этом принимает анализ, включая происходящие в его ходе изменения. Мы знаем, что эти изменения способны если не переродить субъекта, то, во всяком случае, преобразовать его — привести в состояние, которое психоанализ справедливо отказывается видеть лишь набором благоприобретенных в ходе лечения отдельных черт. Все еще имеющий хождение в аналитическом дискурсе термин «изменение» неслучайно самыми чувствительными к подбору слов специалистами имеет единственное число: в ходе анализа, разумеется, происходят изменения — большинство из них не являются стойкими и важны лишь как знамение той или иной аналитической фазы, но добивается анализ именно изменения в единственном числе, перемены — не субъекта, а основания, на котором его позиция зиждется.

Нет оснований считать эту перемену «прогрессом», хотя резкое неприятие термина «прогресс», на который любят нападать в том числе лаканисты, — не самый принципиальный момент, поскольку анализанты нередко видят происходящее с ними изменение как особый, специфический прогресс. Это также оправданно, поскольку его характер связан не с полом как вертикальной разделяющей человечество на два профиля, а с горизонтальными отсечениями в рамках отдельно взятой судьбы. В каждом из этих отсечений происходит нечто необратимое — например, как в однажды отринутых целях поиска удовлетворения на основе допубертатной сексуационной позиции (мы знаем, благодаря Фрейду, что соответствующие детскому периоду влечения сохраняются пожизненно, но цель удовлетворения после взросления меняется безвозвратно). Сексуационное отсечение с переходом на другую позицию означает, что субъект, возможно, не перерождается, но при этом по-другому вводится в действие. Речь идет не просто о сдвиге, а о смещении в определенном направлении к тому, что можно назвать другой сексуационной основой, и это приобретение иной основы возможно в анализе.

Именно вопросу возможности этого смещения должны быть подчинены элементы того, что до сих пор предстает в виде отдельных увлечений психоанализа, пробных заходов, призванных скорее испытывать силы самого анализа. Работа аналитиков с нейроатипичной симптоматикой аутических субъектов, работа с проявлениями психоза, работа с искусственно определенными, если не изобретенными в теории субъектами — такими как, к примеру, субъекты «доэдипальные» — все эти попытки до сих пор вызывают в аналитиках чрезвычайную гордость своим методом, тем самым возвращая психоанализ в ювенильное и упоенное состояние, характерное для молодой экспериментальной медицинской науки эпохи становления самого Фрейда — науки, от которой сам он отошел. Если анализ вместе с аналитиками до настоящих пор могут в этом предварительном, до некоторой степени «доаналитическом» состоянии оставаться, то лишь потому, что сам предмет приложения психоанализа, объект его усилий все еще остается не определен с достаточной точностью.

То, что здесь было названо заимствованным у философии термином «демистификация», означает, что все вопросы, которыми аналитики могут задаваться как отдельными и самостоятельными — вопрос лечения психоза, во всяком случае, для лакановского анализа, является сейчас актуальным и даже болезненным примером, — должны быть выведены из гипотезы об общем применении психоанализа как потентного метода воздействия на эти расстройства, а с самих этих расстройств должен быть снят специальный парамедикалистский акцент, все еще сохраняющийся в отправлениях позиции аналитиков. Все, что субъект в ходе анализа может продемонстрировать, должно быть возвращено под сень основного психоаналитического вопроса об изменениях в сексуационной позиции анализирующихся, какими бы диагнозами они ни снабжались вне территории анализа или же после захождения на нее. Анализ работает с любыми субъектами, но он работает не со всем в субъекте — такова подобающая ему демистифицирующая формула.