Булат Окуджава не блистал изысканным поэтическим мастерством и пел тихим голосом, но без его стихов и песен невозможно представить себе отечественную культуру; он одним из первых в начале оттепели заговорил со сцены о достоинстве отдельно взятой человеческой личности, не желающей подчиняться диктату официозной пропаганды. Специально для «Горького» к 100-летию со дня рождения Булата Шалвовича о нем написал Алексей Деревянкин.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Булат Окуджава родился 9 мая 1924 года в семье партийных работников Шалвы Степановича Окуджавы и Ашхен Степановны Налбандян. Первые годы он жил то с мамой в Москве, в доме 43 по улице Арбат, то у родных в Тифлисе — пока в 1934-м не последовал переезд под Нижний Тагил, куда Окуджава-старший получил назначение парторгом строительства крупного вагоностроительного завода. В феврале 1937 года Шалва Степанович был снят с должности (к тому времени он возглавлял нижнетагильский горком) и арестован по надуманному обвинению в троцкизме и вредительстве. Ашхен Степановна, схватив Булата и его младшего брата Виктора, бросилась в Москву: поселились в той же арбатской квартире, оставаться на Урале мама сочла опасным.

Отец Окуджавы был расстрелян в августе 37-го; в 39-м была арестована и мама, которой предстояло провести в лагерях и ссылке в общей сложности 12 лет. Через год Булат переедет к родным в Тбилиси; на Арбат он больше не вернется. В общей сложности он прожил там не так уж долго — но достаточно для того, чтобы позже написать: «арбатство, растворенное в крови, неистребимо, как сама природа». Впоследствии Арбат был воспет Булатом Шалвовичем в десятках стихотворений, а в интервью он пояснял: «арбатство — это определение очень важного для меня качества. Это моя натура, моя психология, мое отношение к окружающим. Это воспитание и почва...» До конца жизни Арбат его детства — «рай, замаскированный под двор» — занимал в системе ценностей поэта высокое место. Помните, в «Каплях датского короля»: «солнце, май, Арбат, любовь — выше нет карьеры...» И хотя после возвращения в Москву поэт жил уже по другим адресам, он продолжал чувствовать связь с местом, где провел детство. Он протестовал против превращения Арбата в пешеходную улицу в начале 80-х, огорчался исчезновению дорогого ему духа старого Арбата:

Там те же тротуары, деревья и дворы,
но речи несердечны и холодны пиры.
Там так же полыхают густые краски зим,
но ходят оккупанты в мой зоомагазин.

Почти с самого начала Великой Отечественной войны Булат, которому еще не исполнилось и восемнадцати, настойчиво добивался отправки на фронт. Призыва он дождался только через год, в августе 42-го. К этому периоду относятся первые сохранившиеся его произведения, это несколько стихотворений, написанных между началом войны и отбытием на фронт. Вот для примера фрагмент одного из них — чем-то напоминающего сентиментальные романсы Вертинского, однако уступающего им по качеству:

Мне именно хочется жить. Ну когда вы такое видели,
Чтоб хотелось бы жить, и никак, ну никак не моглось.
Юность моя, почему тебя так обидели?
Почему это мне обидно и больно до слез.

Фронтовая биография Окуджавы получилась короткой: в конце 42-го он был ранен в ногу и после госпиталя на передовую уже не вернулся. Он состоял в запасном полку, проходил муштру в пехотном училище, пока наконец весной 44-го не был демобилизован по состоянию здоровья. Получилось, на фронте Окуджава провел всего два или три месяца. Но и этого хватило. «Я ранен ею на всю жизнь, и до сих пор еще часто вижу во сне погибших товарищей, пепелища домов, развороченную воронками землю... Я ненавижу войну...» — вспоминал он. Война и осмысление ее сущности оставались одной из главных тем творчества Окуджавы всю его жизнь.

В 44-м Окуджава поступил в Тбилисский политехнический институт на специальность «гидротехнические сооружения». Но, видимо, быстро осознал, что быть инженером — не его призвание. Он покинул институт и устроился в театр: сперва несколько месяцев служил рабочим сцены, затем — статистом. Однако и там не задержался, поняв, что профессия актера тоже не его (впрочем, много лет спустя Окуджава сыграет несколько эпизодических ролей в кино), и в 1945 году поступил на филфак Тбилисского университета. К этому же году относятся и первые публикации его стихов — в газете «Боец РККА» («Ленинское знамя»).

В 1950 году Булат защитил диплом по творчеству Маяковского и по распределению отправился работать учителем литературы в село Шáмордино Калужской области. Он продолжал писать, но до поры до времени в стол: связь с «Ленинским знаменем» он потерял, а из местных газет приходил отказ. Дело сдвинулось в 52-м, когда областная газета «Знамя» опубликовала стихотворение «Я строю». В первых стихах калужского периода бросается в глаза неумеренный пафос, который совершенно не свойственен тому Окуджаве, которого мы знаем. В одной из рецензий на его творчество, датированной 1968 годом, отмечалось: «о самом высоком он умеет говорить просторечиво, незатейливо, не повышая голоса». Но в 1952—1953-м он этого еще не умел. Приведу для примера завершающие строки «Моего поколения» (январь 53-го):

... мое поколение
ленинцами называет себя.

Ведь для него, боевого и чистого,
приближающего дальние дали,
высшее счастье —
быть коммунистами
такими, как Ленин,
такими, как Сталин.

Кстати, эти строки красноречиво характеризуют политические взгляды молодого Окуджавы: в те годы он еще искренне верил в идеалы коммунизма, полагая, что произошедшее с родителями — лишь трагическая ошибка. «Я был очень красным мальчиком», — позже признавался он.

В 1956 году в Калуге издали небольшой сборник стихов Окуджавы, без затей озаглавленный «Лирика». Позже поэт самокритично вспоминал: «И вышла наконец маленькая книжечка очень плохих стихов, потому что я писал — ну о чем я мог? — я писал стихи в газету к праздникам и ко всем временам года. Значит: весна — стихотворение, зима — стихотворение, по известным шаблонам». Булат Шалвович чрезмерно строг к себе: в основном его стихи 1945–1956 годов действительно нельзя назвать сильными (как вспоминал Юрий Левитанский, «в ту пору он еще не был никакой Окуджава»), но и в этом сборнике встречаются очень удачные вещи. Например:

... Вершатся свадьбы. Ярок их разлив.
Застольный говор и горяч, и сочен.
И виноградный сок, как кровь земли,
Кипит и стонет в темных недрах бочек.
Он в долгом одиночестве изныл,
Он рвется в шум, ему нельзя без света...
Нет, осень не печальнее весны,
И грусть ее — лишь выдумка поэтов.

В конце того же 56-го Окуджава переехал в Москву и после недолгой службы в газете «Комсомольская правда» поступил редактором в издательство «Молодая гвардия». После того как Булат обосновался в Москве, его словно подменили — он начал писать очень хорошо. Сам он вспоминал об этом так: «Пришли стихи. Я не утверждаю, что это были замечательные стихи, но это были уже мои стихи, за которыми стояла моя судьба, мой опыт». Говоря иначе, по выражению биографа Окуджавы Дмитрия Быкова*Признан властями РФ иноагентом., поэт «впустил в стихи свою жизнь».

Думается, в этом ему помогло участие в нескольких писательских совещаниях 1954–1956 годов (еще до переезда в столицу), где обсуждались стихи Окуджавы и других молодых поэтов; позже он так вспоминал о роли этой критики: «Прошла самонадеянность, я несколько раз крепко получил по носу и научился относиться к себе достаточно иронически, что немаловажно для литератора». Пошло на пользу и участие в работе литературного объединения «Магистраль», которое он посещал несколько лет после переезда в Москву. Сам Окуджава полагал, что «в то время это было самое сильное литобъединение Москвы». А другой участник студии, Владимир Леонович, зафиксировал лаконичный отзыв Окуджавы о руководителе студии, поэте Григории Левине: «Без Левина меня бы не было».

Быков предлагает еще одно любопытное объяснение взлета поэта, пусть и не бесспорное: «вероятнее же всего, что Окуджава принадлежит к особому типу поэтов...: ему для полноценного лирического высказывания необходимо то самое сознание своей правоты, с которым Мандельштам отождествлял поэзию как таковую. До 1956 года на жизни и чести Окуджавы лежало пятно — и писать настоящие стихи он не мог». Действительно, в феврале 56-го состоялся XX съезд КПСС, осудивший культ личности Сталина и репрессии, и в том же году были реабилитированы родители Окуджавы (а самого Булата приняли в КПСС). Государство, казалось, исправляло «перегибы» и возвращалось к ленинским принципам, которые тогда казалась незыблемыми.

С начала 60-х Окуджава пишет прозу: первой увидела свет повесть «Будь здоров, школяр», опубликованная в 1961 году в альманахе «Тарусские страницы». Сюжет ее прост: она представляет собой набор рассказанных от первого лица отдельных зарисовок из фронтовой жизни молодого бойца, недавно попавшего на передовую. Пожалуй, здесь автору не нужно было даже почти ничего придумывать: достаточно было максимально честно вспомнить то, что он ощущал двадцать лет назад, — а вспомнив, подобрать точные слова, чтобы передать растерянность, непонимание и беспомощность рядового солдатика, попавшего в круговерть военной неразберихи и не желающего умирать. Окуджава сделал это блестяще: как поясняет Быков, «вдруг появляется текст, в котором героическое отсутствует полностью, а слабость, страх, тоска по дому заполняют все художественное пространство!»

Это понравилось не всем: едва выйдя из печати, «Тарусские страницы» попали под сильный огонь критики. Досталось и другим авторам сборника, но «Школяр» стал одной из главных мишеней. В одной из рецензий, емко сформулировавшей официальные установки того времени, отмечалось: «повесть невероятно мелка, в ней нет и намека на смысл и идеи справедливой войны». А Окуджава как раз писал не про смысл, а про бессмысленность и абсурд взаимного истребления человека человеком. Война стала одной из главных тем и его поэтического творчества. Как и «Школяр», военные стихи Окуджавы проникнуты мотивами уныния («руки на затворе, голова в тоске»), безнадежности и обреченности:

Не верь войне, мальчишка,
не верь: она грустна.
Она грустна, мальчишка,
как сапоги, тесна.

Твои лихие кони
не смогут ничего:
Ты весь — как на ладони,
все пули — в одного.

Окуджава не только не писал парадных стихов о войне, но и прямым текстом предостерегал читателя: «Не верьте пехоте, когда она бравые песни поет».

В 1960 году Окуджава взялся за то, чего раньше не делал никто из его коллег: он стал петь свои песни со сцены под аккомпанемент собственного сочинения. Авторская песня тогда уже существовала, но еще не вышла на большую сцену, ограничиваясь форматом квартирников, посиделок у костра, клубов и конкурсов студенческой песни... Новый жанр производил большое впечатление. Андрей Вознесенский вспоминал: «У нас появился новый поэт, который не читает, а поет свои стихи. Стихи обычные, музыка непрофессиональная, поет посредственно, все вместе гениально». Окуджава собирал переполненные залы, куда правдами и неправдами пытались просочиться толпы тех, кому не досталось билетов (на один из своих концертов он и сам с трудом смог пройти — контролеры отказывались пропускать: мол, сегодня уже пять Окуджав прошло). Популярность его зашкаливала: Борис Слуцкий вспоминал, как он шел однажды мимо студенческого общежития и с подоконников трех разных комнат одновременно звучали три разные песни Окуджавы.

В чем же причина этого? Процитирую объяснение Александра Городницкого: «Именно благодаря „камерным“ произведениям Булата Окуджавы впервые после долгих лет маршевых и лирических песен казарменного „социализма“ в песенной (и не в песенной) поэзии появился „отдельно взятый“ человек, личность, „московский муравей“, заявивший о себе, единственное и неповторимое „я“».

Однако и новый жанр, и репертуар Окуджавы не всем пришлись по душе. Булат Шалвович вспоминал: «Мне говорили: „Ну, как вам не стыдно?! Коммунист — с гитарой, на эстраду выходите...“» А один из первых его концертов — в московском Доме Кино — завершился скандалом, только успев начаться. Во время исполнения «Песенки о солдатских сапогах» в зале раздался свист и выкрики «Осторожно: пошлость!»: так называлась документальная короткометражка Элема Климова (тогда еще студента ВГИК), которую показали как раз перед концертом. Булат замолчал, взял гитару и ушел со сцены.

И ладно бы слушатели — в конце концов, поэзия Окуджавы действительно не всем близка и понятна. Но и в прессе порой выходила критика, которая даже по тем временам смотрелась омерзительно. Чего стоит хотя бы рецензия, опубликованная в ноябре 61-го: «О какой-либо требовательности поэта к самому себе говорить не представляется возможным. Былинный повтор, звон стиха „крепких“ символистов, сюсюканье салонных поэтов, рубленый ритм раннего футуризма, тоска кабацкая, приемы фольклора — здесь перемешалось все подряд. Добавьте к этому добрую толику любви, портянок и пшенной каши, диковинных „нутряных“ ассоциаций, метания туда и обратно, „правды-матки“ — и рецепт стихов готов».

Надо сказать, публиковались и благожелательные рецензии — но их было меньше. Настороженно относились к творчеству Окуджавы (и не его одного) и партийные и комсомольские чиновники. Власти предержащие то приоткрывали Окуджаве кислород, то снова закручивали гайки. Отчасти он был сам «виноват» в этом: не принадлежа к числу явных диссидентов (по его собственному воспоминанию, «большинство из нас не было революционерами, не собиралось коммунистический режим уничтожать. Я, например, даже подумать не мог, что это возможно. Задача была очеловечить его»), Окуджава с начала 60-х относился к советской власти чем дальше, тем сдержаннее, да и вообще был неудобной фигурой: он вел себя независимо, подписывал письма в поддержку тех, чьи фамилии вызывали у власти аллергию: в 1966 году — Синявского и Даниэля, в 1967 — Солженицына... В начале 70-х Окуджаву на какое-то время почти перестали печатать и чуть не исключили из партии за отказ публично отмежеваться от публикации его произведений зарубежными антисоветскими издательствами.

А он продолжал писать — «не стараясь угодить». Окуджава любил обращаться в своих стихах к, казалось бы, сказочным сюжетам (кстати, часто тоже эксплуатирующим военную тему): там и бумажные и оловянные солдатики, и король, берущий в качестве трофея мешок пряников, и кузнечики, сочиняющие стихи... Конечно, не следует воспринимать его творчество как детскую сказку (впрочем, опыт работы в этом жанре Окуджава тоже получил: в 1974 году он напополам с Юрием Энтиным написал прекрасные стихи к фильму Леонида Нечаева «Приключения Буратино»): подобно тому, как хорошая научная фантастика, несмотря на формальную невозможность происходящего в ней, на деле предлагает задуматься о вполне реальных проблемах (используя фантастичность в качестве занимательных декораций), так и сказочные построения Окуджавы — лишь антураж для серьезной беседы с читателем. К слову сказать, эти декорации отлично подходили для разговора на излюбленные темы Окуджавы: о добре и милосердии, о гуманизме и справедливости — и, конечно же, о любви...

Еще одной важной для Булата Шалвовича темой стала память о трагической судьбе родителей — и связанное с этим осмысление недавней истории страны и, по Ханне Арендт, банальности зла. Первое стихотворение об этом («О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой») опубликовано в 1962 году, но написано, возможно, раньше — в 57-м или 58-м, то есть как раз когда поэт «впустил жизнь» в свое творчество. Стихов на эту тему у Окуджавы не так много, но они заметны. Процитирую отрывок из «Письма к маме»:

... Следователь юный машет кулаком.
Ему так привычно звать тебя врагом.
За свою работу рад он попотеть...
Или ему тоже в камере сидеть?
В голове убогой — трехэтажный мат...
Прости его, мама: он не виноват,
он себе на душу греха не берет —
он не за себя ведь — он за весь народ.

Семья Окуджавы была далеко не одинока в своей участи: масштаб сталинских репрессий ныне хорошо известен. Так что в каком-то смысле был прав писатель и журналист Сергей Кузнецов, который говорил: «Никакой биографии у Окуджавы нет... Биография Окуджавы — это биография его поколения».

Булат Шалвович любил обращаться в своих стихах и к более давней истории нашей страны, особенно — XIX веку. Героями его стихов становились Павел I, Грибоедов, Лермонтов, декабристы, но чаще других — Пушкин, которому посвящено больше десятка стихотворений. В стихах Окуджавы можно обнаружить немало аллюзий на пушкинские строки и явных парафразов классика. «В сорок лет я почувствовал Пушкина и стал перечитывать его другими глазами. Как стихи моего близкого, хорошо знакомого, как стихи дорогого мне человека, чья трагедия аукнулась во мне очень сильно», — вспоминал Окуджава. Это личное отношение отразилось в его стихах:

Былое нельзя воротить, и печалиться не о чем,
у каждой эпохи свои подрастают леса...
А все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем
поужинать в «Яр» заскочить хоть на четверть часа.

О поэзии Булата Шалвовича можно говорить долго: вместить все в одну статью невозможно. Отмечу лишь еще одно — особую лаконичность поэтического творчества Окуджавы: порой всего нескольких слов ему хватало, чтобы максимально точно выразить то, что нелегко объяснить и в целой книге. Вспомните, например, начало песни «Бери шинель, пошли домой», где он обходится двумя строками, излагая философию рядового солдата войны:

А мы с тобой, брат, из пехоты,
А летом лучше, чем зимой.

К середине 60-х относятся две интересные работы Окуджавы для кино: вместе с Петром Тодоровским он пишет сценарий картины «Верность», а двумя годами позже с Владимиром Мотылем — фильма «Женя, Женечка и „катюша“». Ну а песни на стихи Окуджавы прозвучали в без малого полусотне фильмов. Как правило, музыку в таких случаях сочиняли профессиональные композиторы (особенно много Булат Шалвович работал с Исааком Шварцем); но, например, песня «Нам нужна одна победа» звучит в фильме «Белорусский вокзал» именно под музыку Окуджавы: Альфред Шнитке, высоко оценивший авторскую мелодию, лишь сделал профессиональную оркестровку.

С конца 60-х Окуджава обращается к жанру исторической литературы (кстати, героев своих повестей и романов он неизменно помещает все в тот же XIX век), а позже, уже в 80-е, возвращается к автобиографической прозе: быть может, самая известная его вещь в этом жанре, не считая «Школяра», — это небольшой рассказ «Девушка моей мечты», описывающий возвращение мамы из лагеря и написанный вскоре после ее смерти. Юнна Мориц называла его лучшим из всего сочиненного Окуджавой.

Перестройку Окуджава, к тому моменту давно уже разочаровавшийся в советской власти («я, рожденный в империи страха... я, рожденный в империи крови», — тайно признавался он еще в конце 70-х), принял с оптимизмом, хотя и сдержанным: он был мудрым человеком и «умел не обольщаться даже в юные года». «Открылась небольшая щель, — впрочем, ее размера никто не знает, — и надо сделать каждому все, что возможно. Не преувеличивая возможности, но и не преуменьшая их», — говорил он в марте 87-го. Год спустя Окуджава написал:

Еще в литавры рано бить,
И незачем, и все же
Мне стало интересно жить.
Желаю вам того же.

В те годы Окуджава начал принимать активное участие в политической жизни страны. Но уже с конца 80-х, когда многие еще сохраняли восторженные надежды на будущее, он начал понимать, чем происходящее скорее всего закончится. В 1991 году он написал:

Ребята, нас вновь обманули,
опять не туда завели.
Мы только всей грудью вздохнули,
да выдохнуть вновь не смогли.

Мы только всей грудью вздохнули
и по сердцу выбрали путь,
и спины едва разогнули,
да надо их снова согнуть.

Тогда же, разговаривая с Владимиром Мотылем, Окуджава обронил:

«— Боюсь, ничего у нас не получится.

— С чем?

— С демократией... да и вообще».

Время подтвердило его правоту: то, что было сочинено в советские годы «на злобу дня», сегодня порой смотрится так, словно написано только что. Взять хотя бы фрагмент из стихотворения конца 50-х:

Встанет, встанет над землей радуга.
Будет мир тишиною богат,
Но еще многих всяких дураков радует
Бравое пенье солдат.

Со второй половины 80-х Окуджава много ездит за границу: всюду его встречают очень тепло. В поездке по Франции он заболел гриппом, перешедшим в воспаление легких, от которого и скончался в военном госпитале в Кламаре 12 июня 1997 года. Позднее творчество Окуджавы смотрелось довольно мрачно, чему были объективные причины: возраст, здоровье, социальные, экономические и политические реалии 90-х... Вот довольно характерные для последних лет его жизни строки:

... Покосился мой храм на крови,
впрочем, так же, как прочие стройки.
Новогодняя ель — на помойке.
Ни надежд, ни судьбы, ни любви...

Однако незадолго до того он написал — употребив в последней строке то же самое слово, которое вообще использовал очень часто:

... Но, простодушный и несмелый,
прекрасный, как благая весть,
идущий следом ангел белый
прошепчет, что надежда есть.

Спасибо за надежду, Булат Шалвович.