27 января 2012 года, в День памяти жертв национал-социализма, ведущий немецкий критик своего поколения Марсель Райх-Раницкий обратился с речью к членам Бундестага, в которой рассказал о своем опыте столкновения с абсолютным, всепроникающим злом. Несмотря на уникальность того, что пережил каждый пострадавший от насилия в годы холокоста, многое в этой речи нам кажется актуальным в наши дни и в наших реалиях. Публикуем ее перевод, любезно предоставленный Центром немецкой книги в Москве.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Уважаемый господин федеральный президент,

уважаемый господин председатель Бундестага,

уважаемая госпожа федеральный канцлер,

уважаемый господин председатель Бундесрата,

уважаемый господин председатель Федерального конституционного суда,

уважаемые дамы и господа депутаты, дорогие гости!

Меня попросили выступить здесь сегодня с речью по случаю ежегодного Дня памяти жертв национал-социализма. Но я выступаю не как историк, а как очевидец тех событий, а точнее — как выживший в Варшавском гетто. В 1938 году меня депортировали в Польшу из Берлина. К 1940 году нацисты превратили часть Варшавы в «Еврейский жилой район», так они стали называть это место. Там жили мои родители, мой брат, а потом и я сам. Там я познакомился со своей женой.

Весной 1942 года все чаще стали происходить события, вводиться меры и распространяться слухи, по которым можно было предположить, что власти планируют серьезно изменить условия в гетто. Наконец, 20 и 21 июля всем стало ясно, что гетто ждет страшное: многих расстреливали прямо на улице, немало людей арестовали в качестве заложников, в том числе нескольких членов и начальников отделов «юденрата». Членов «юденрата», то есть высших чиновников гетто, никто не любил. Тем не менее население было потрясено: жестокие аресты стали дурным предзнаменованием для всех, живших внутри стен гетто.

22 июля к главному зданию «юденрата» подъехали несколько легковых машин и два грузовика с солдатами. Дом окружили. Из легковых автомобилей вышли около пятнадцати эсэсовцев, в том числе несколько старших офицеров. Некоторые остались внизу, остальные решительно вошли внутрь и быстро поднялись на второй этаж в кабинет председателя Адама Чернякова.

Во всем здании мгновенно воцарилась давящая тишина. Мы думали, что они приехали за новыми заложниками. И действительно тут же появился адъютант Чернякова, стал обходить все кабинеты и объявлять его распоряжение: всем присутствующим членам «юденрата» немедленно явиться к председателю. Немного позже адъютант пришел снова: теперь в кабинет председателя должны были явиться и все начальники отделов. Мы подумали, что из числа находившихся в здании членов «юденрата», вероятно, не удалось набрать необходимое количество заложников, ведь большинство из них уже арестовали днем раньше.

Вскоре после этого адъютант появился в третий раз: теперь к председателю вызывали меня. Я подумал: видно, пришла моя очередь пополнить ряды заложников. Но я ошибался. Как бы то ни было, я, как обычно, когда меня вызывали к Чернякову, захватил с собой блокнот и два карандаша. В коридорах я увидел тяжело вооруженных часовых. Дверь в кабинет Чернякова, обычно закрытая, была распахнута.

Он стоял за своим столом в окружении нескольких старших офицеров СС. Неужели его арестовали? Увидев меня, он обратился к одному из офицеров СС, полному лысому мужчине — начальнику главного отдела по проведению операции «Рейнхард» в ведомстве начальника полиции и СС, который все называли «истребительной командой». Это был штурмбаннфюрер СС Хёфле, которому Черняков представил меня так: «Вот мой лучший корреспондент, мой лучший переводчик». Значит, я им был нужен не как заложник.

Хёфле поинтересовался, умею ли я стенографировать. Я ответил отрицательно, и он спросил, могу ли я писать достаточно быстро, чтобы вести протокол заседания, которое должно было начаться прямо сейчас. Я коротко сказал, что могу. Тогда он приказал приготовить соседний конференц-зал. С одной стороны длинного прямоугольного стола уселись восемь офицеров СС, среди них и Хёфле, который был председательствующим. С другой сидели евреи: Черняков и другие пять или шесть еще находившихся на свободе членов «юденрата», а также комендант Еврейской полиции, генеральный секретарь «юденрата» и я, чтобы вести протокол.

У обоих входов в конференц-зал стояли часовые. Думаю, у них была одна-единственная задача — внушать страх и ужас. В тот теплый и особенно погожий день выходившие на улицу окна были широко открыты.

Поэтому мне было отлично слышно, как коротали время эсэсовцы, оставшиеся ждать в машинах перед зданием: они, должно быть, привезли с собой патефон и слушали музыку, причем даже неплохую. Это были вальсы Иоганна Штрауса, который, между прочим, не был чистокровным арийцем. Эсэсовцы не могли этого знать, потому что Геббельс, большой поклонник композитора, приказал держать в тайне его некоторую расовую нечистоту.

Хёфле открыл заседание словами: «Сегодня начинается переселение евреев из Варшавы. Вам ведь известно, что здесь слишком много евреев. Проведение этой акции я поручаю вам, „юденрату“. Если все пройдет как положено, заложники будут отпущены, в противном случае вас всех вздернут, вон там». Он показал рукой на детскую площадку на противоположной стороне улицы. В условиях гетто она казалась довольно милой, ее торжественно открыли всего несколько недель назад, тогда играл оркестр, там танцевали и упражнялись дети, как и положено, звучали речи.

А теперь Хёфле грозил повесить на этой детской площадке весь «юденрат» и всех присутствовавших на совещании евреев. Мы понимали: чуть что, и этот неотесанный человек, которому я бы на вид дал не меньше сорока — на самом деле ему был всего 31 год, — действительно не раздумывая прикажет расстрелять или, как он выразился, «вздернуть» нас прямо на месте.

Уже по тому, как этот эсэсовский офицер говорил по-немецки (кстати, его австрийский акцент узнавался безошибочно), было понятно, насколько он примитивный и вульгарный человек.

Насколько нахально и жестоко Хёфле вел совещание, настолько по-деловому он диктовал приготовленный заранее текст под названием «Инструкции и распоряжения для „юденрата“». Правда, читал он его немного медленно и с трудом, иногда запинаясь: этот документ составляли другие люди, он был знаком с ним лишь поверхностно. В комнате становилось не по себе от тишины, раздававшиеся звуки лишь подчеркивали ее: стучала моя старенькая пишущая машинка, щелкали фотоаппараты эсэсовцев, которые все время что-то снимали, а издалека доносилась тихая и нежная мелодия вальса о прекрасном голубом Дунае. Понимали ли эти усердно фотографировавшие эсэсовцы, что участвуют в историческом событии?

Время от времени Хёфле поглядывал на меня, чтобы убедиться, что я успеваю записывать. Я-то успевал, я писал, что «все лица еврейской национальности», проживавшие в Варшаве, «вне зависимости от их возраста и пола» будут переселены на восток. Что означало слово «переселение»? Что скрывалось за словом «восток», зачем нужно было везти туда варшавских евреев? Об этом в «Инструкциях и распоряжениях для „юденрата“» Хёфле ничего не говорилось.

Но там были перечислены шесть категорий лиц, которых переселение не касалось: к ним, в частности, относились все способные к труду евреи, которых предполагалось разместить в казармах, все лица, занятые на службе или на производстве у немцев, а также сотрудники «юденрата» и еврейских больниц. Одно предложение заставило меня насторожиться: жены и дети этих лиц также не «переселялись».

А внизу между тем поставили новую пластинку: негромко, но вполне отчетливо слышался легкий вальс про «вино, любовь и песни». Я подумал, что жизнь продолжается — жизнь неевреев. И я подумал о той, которая сидела сейчас в маленькой квартирке и рисовала, я подумал о Тосе, которая нигде не работала и потому не могла избежать «переселения».

Хёфле продолжал диктовать. Теперь речь шла о том, что «переселенцы» могут взять с собой пятнадцать килограммов багажа, а также «все ценные вещи, деньги, украшения, золото и т. д.». «Могут или обязаны взять с собой?» — подумалось мне. Еврейская полиция, которая должна была проводить переселение под надзором «юденрата», получила приказ в тот же день, 22 июля 1942 года, собрать 6000 евреев на площади у железной дороги — «перевалочном пункте». Оттуда отправлялись поезда на восток. Но еще никто не знал, куда именно они шли и что ожидало «переселенцев».

В последнем разделе «Инструкций и распоряжений» описывалось, что грозит тем, кто вдруг попытается «уклониться от мер по переселению или сорвать их». Для таких было предусмотрено только одно наказание, оно рефреном повторялось в конце каждой фразы: «...подлежит расстрелу».

Вскоре эсэсовские руководители с сопровождавшими покинули здание. Не успели они уйти, как мертвая тишина почти мгновенно сменилась шумом и криками. Многие служащие «юденрата» и ожидавшие приема просители еще не знали о новых распоряжениях. Но казалось, они уже подозревали или каким-то шестым чувством ощущали, что произошло в эти минуты: городу с самым большим еврейским населением в Европе был вынесен приговор. Смертный приговор.

Я тут же отправился к себе в кабинет, потому что плакаты с некоторыми из продиктованных Хёфле «Инструкций и распоряжений» нужно было развесить по всему гетто в течение нескольких часов. Я должен был немедленно подготовить их перевод на польский. Я медленно диктовал текст по-немецки, а моя сотрудница Густава Ярецка печатала его на машинке сразу по-польски.

То есть именно ей, Густаве Ярецкой, я диктовал 22 июля 1942 года смертный приговор, вынесенный СС варшавским евреям.

Когда я дошел до перечня групп лиц, освобожденных от «переселения», за которым следовала фраза о том, что это положение распространяется и на жен, Густава на мгновение перестала печатать польский текст и, не отрывая глаз от машинки, быстро и тихо произнесла: «Женись на Тосе, сегодня же».

Закончив диктовать, я тут же отправил к Тосе посыльного. Я просил ее как можно скорее прийти ко мне со свидетельством о рождении. Она действительно появилась очень быстро и была довольно сильно взволнована, паника на улицах гетто охватывала всех. Я сразу повел ее на первый этаж, где находился исторический отдел «юденрата». Там работал один теолог, с которым я успел все обсудить. Когда я сказал Тосе, что мы прямо сейчас поженимся, она не очень удивилась и согласно кивнула.

Теолог, который имел право исполнять обязанности раввина, не стал задавать лишних вопросов, двое чиновников, работавших в кабинете по соседству, стали нашими свидетелями, церемония длилась недолго, и вскоре после нее у нас в руках было свидетельство, согласно которому мы вступили в брак еще 7 мая. Я уже не могу с уверенностью сказать, не забыл ли из-за спешки и волнения поцеловать тогда Тосю. Но я могу точно сказать, какое чувство охватило нас. Это был страх, страх перед тем, что должно было случиться в ближайшие дни. Я до сих пор помню, что мне на ум тогда пришли слова Шекспира: «Кто и когда так добывал жену?»

В тот же день, 22 июля, я в последний раз видел Адама Чернякова. Я пришел к нему в кабинет, чтобы показать польский текст объявления, из которого согласно распоряжению немцев население гетто должно было узнать о начатом несколько часов назад «переселении». Даже в этот момент он был, как обычно, серьезен и собран.

Бегло прочитав текст, он сделал нечто неожиданное — исправил подпись. Как правило, такие объявления были подписаны «Председатель юденрата в Варшаве — дипл. инж. А. Черняков». Он зачеркнул эти слова и написал вместо них: «Юденрат в Варшаве». Он не хотел в одиночку нести ответственность за смертный приговор, о котором сообщал плакат.

В первый же день «переселения» Черняков понял, что от него уже ровным счетом ничего не зависит. Вскоре после полудня стало очевидно, что полиция, как ни старалась, не могла доставить на «перевалочный пункт» столько евреев, сколько было запланировано СС на этот день. Поэтому на территорию гетто вошли тяжело вооруженные боевые группы в форме СС — это были не немцы, а в основном латыши, литовцы и украинцы. Они сразу же открыли огонь из автоматов и согнали на «перевалочный пункт» всех без исключения жителей соседних с ним домов.

Ближе к вечеру 23 июля 6000 евреев, которых по плану штаба операции «Рейнхард» требовалось собрать в этот день на «перевалочном пункте», были найдены. Несмотря на это, вскоре после 18 часов в здание «юденрата» пришли двое офицеров из этого штаба «Рейнхард». Они искали Чернякова. Его не было на месте, он уже ушел домой. Раздосадованные, они ударили дежурного сотрудника «юденрата» плеткой — такие всегда были у них с собой, — заорали и потребовали, чтобы председатель явился незамедлительно. Черняков вскоре пришел.

Разговор с офицерами СС продлился всего несколько минут. О его содержании известно из записки, найденной у Чернякова на столе: эсэсовцы требовали от него увеличить количество евреев, которых следовало доставить на «перевалочный пункт» на следующий день, до десяти тысяч, а затем — до семи тысяч ежедневно. Эти цифры ни в коем случае не были случайны. Напротив: они, судя по всему, зависели от количества вагонов для скота, которые имелись в распоряжении и которые во что бы то ни стало нужно было заполнить целиком.

Вскоре после того, как офицеры СС покинули его кабинет, Черняков позвал секретаршу и попросил ее принести стакан воды.

Чуть позже кассир «юденрата», случайно оказавшийся рядом с кабинетом Чернякова, услышал, как внутри непрерывно звонит телефон, но никто не берет трубку. Он открыл дверь и увидел мертвого председателя варшавского «юденрата». На столе стояли пустой пузырек из-под цианистого калия и наполовину отпитый стакан воды.

Там же лежали два коротких письма. В одном, адресованном жене Чернякова, было написано: «Они требуют от меня собственными руками убить детей моего народа. Мне не остается ничего другого, только умереть». Другое письмо было предназначено «юденрату» в Варшаве: «Я принял решение уйти в отставку. Не считайте это проявлением трусости или бегством. Я бессилен, мое сердце разрывается от горя и сострадания, я больше не могу это выносить. После моего поступка все увидят правду и, может быть, встанут на истинный путь действия...»

О самоубийстве Чернякова в гетто узнали на следующий день, ранним утром. Оно потрясло всех, даже тех, кто его критиковал, его противников и врагов. Как и хотел Черняков, его поступок послужил знаком, стало ясно, что положение варшавских евреев безнадежно.

Он ушел тихо и скромно. Не в силах бороться против немцев, он отказался стать инструментом в их руках. Он был человеком с принципами, интеллектуалом, верившим в высокие идеалы. Он хотел оставаться верным этим принципам и идеалам даже в самое бесчеловечное время и в самых невозможных обстоятельствах.

Начатая утром 22 июля 1942 года депортация евреев из Варшавы в Треблинку длилась до середины сентября. То, что называлось «переселением» евреев, на деле оказалось выселением, выселением из Варшавы. У него была одна цель, только одна — смерть.

Перевод речи с немецкого языка подготовлен Михаилом Перегудовым специально для телеграм-канала «Гутен Таг», посвященного немецкой литературе и ее самым ярким представителям.