Аннамари Джагоз — декан факультета искусств и социальных наук Сиднейского университета, автор множества публикаций в области гей- и лесби-исследований. Ее книга «Введение в квир-теорию», выпущенная в 1996 году в Мельбурне, стала одной из первых работ, суммирующих современные на тот момент представления о новой области исследований гендера и сексуальности, ведущей отсчет с конца 1980-х гг. Джагоз приезжала в Москву в конце 2018 года, чтобы прочесть лекцию на фестивале «NOW. Как устроена современность», организованном Фондом имени Генриха Бёлля и Центром документального кино. Специально для «Горького» Валерий Леденёв поговорил с Джагоз о гомосексуальности в сонетах Шекспира и культуре XIX века, художественной прозе как методе академического исследования и о том, почему ученые участвуют в перформансах.

Исследование гомосексуальности и квир-теория всегда вызывали сопротивление общества на разных уровнях. Сталкивались ли вы с этим в вашей карьере?

Диссертацию я начала писать в 1988 году, получив на нее правительственную стипендию. Я занималась лесбийской прозой. Дело было в Новой Зеландии, где гей- и лесби-исследований не существовало, и на факультете не знали, кого назначить мои научным руководителем. Мне говорили, что я зря трачу время, никто мой текст никогда не прочтет и, закончив учиться, я не найду нормальную работу. Я была молодой и упрямой и настаивала на своем — нашла себе руководителя. Диссертацию защитила, отправила резюме в Мельбурнский университет, и мне оттуда ответили, что мечтают меня нанять, потому что хотят развивать на факультете направления гей- и лесби-исследований. Ситуация изменилась буквально на глазах, и это были счастливые времена. В 1990 году вышли «Гендерное беспокойство» Джудит Батлер и «Эпистемология чулана» Сэджвик. Из узкоспециализированного поля квир-теория превратилась в одну из областей знаний. В аспирантуре я и представить себе не могла, что стану профессором и возглавлю факультет. Занималась тем, чем хотела, и была готова переучиться затем на юриста, к примеру. Узнай я в те годы, что все сложится, как сложилось, я просто в восторг бы пришла.

Представления о гендере и модальность разговора о нем неизбежно зависят от условий и времени, в котором пишется конкретное исследование. Была ли ваша книга «Введение в квир-теорию» реакцией на окружающий контекст?

Приехав в Москву с лекцией сегодня, в 2018 году, я в очередной раз осознала, как давно эта книга была написана. Она вышла в 1996 году в Мельбурне, когда я была молодой исследовательницей и только получила должность в университете. Квир-теория в академическом мире едва начала заявлять о себе, и я понятия тогда не имела, что она из себя представляла. Я занималась гей- и лесби-исследованиями, защитила диссертацию и, когда получила от издательства заказ на книгу, решила освоиться в новой теме, хотя понимала, что с моими интересами она не совпадает целиком. Книга стала попыткой с интересующих меня позиций описать изменившиеся представления о гомоэротической сексуальности за определенный период времени. Много внимания при этом я уделяю правозащитным организациям и освободительному движению, идеям феминизма и не только. Любопытно, что все, кто занимался этой темой в то время, настаивали на невозможности описать квир и дать ему четкое определение. Было забавно писать введение в предмет, ускользающий от дефиниций.

Как бы вы охарактеризовали попытки некоторых исследователей вписать отдельные фигуры прошлого в историю квир-культуры? Например, указав на гомоэротический характер сонетов Шекспира?

Когда исследователи делают предположения о подобных вещах, ими движет желание не только вписать исторических личностей в историю квир-культуры, но и ей самой придать значимость на фоне доминирующего культурного нарратива. Показать, что квир существует не на периферии, но первостепенен для понимания культуры в ее развитии. Когда Ив Кософски Сэджвик в своих работах упоминает о гомосексуальных мотивах в произведениях известных литераторов, музыкантов или философов, ей важно показать, что ключевые моменты доминирующей культуры невозможно понять, не принимая в расчет дихотомию между гомо- и гетеросексуальностью. Но меня подобные вещи интересуют еще и как попытка ответить на вопрос, что означает быть воспринимаемым в качестве лесбиянки или гея? Что можно считать здесь убедительным свидетельством?

Аннамари Джагоз

Фото: © ICI Berlin

Вы работаете в Австралии, но имеете доступ ко всему англоязычному академическому контексту. Это как-то влияет на вашу работу?

Гей- и лесби-исследования и квир-теория во многом порождение американской университетской среды. Большинство авторов, чьи работы я так ценю и считаю важными, либо родились в Америке, либо работают там, потому что в этой стране больше возможностей заниматься квир-исследованиями. В свою бытность редактором журнала GLQ, посвященного гей- и лесби-исследованиям, я шутила, что все тексты, идущие в номер, стоит начинать с пояснений, что дело происходит в Америке. У нас было много американских авторов, которые писали о юридических прецедентах в своей стране, скандалах в СМИ и прочем как о чем-то самоочевидном и понятном без исключения всем. И мне как редактору приходилось лезть в интернет и выяснять подробности. Я из Австралии и понятия не имею, о чем речь, и читатели не обязаны знать, что происходит Америке. Шла бы речь о другой стране — о России, например, — такого бы не происходило. Этот пример иллюстрирует общую тенденцию, которая утомляет лично меня и не кажется мне продуктивной в научной работе.

В 2013 году вы выпустили книгу «Оргазмология». Каким образом феномен оргазма вы превратили в предмет научного исследования?

В книге я подвергаю ревизии аспекты квир-теории, воспринимаемые сегодня как очевидные и бесспорные, вроде идеи антинормативности. Я искала нечто, что стало бы точкой сборки моих рассуждений. Феномен оргазма — казалось бы, что может быть очевиднее в контексте разговора о сексуальности? Но предметом серьезных исследователей он никогда не был. Упоминался в рамках отдельных дисциплин — в психоанализе, например, — но всесторонне не изучался и часто оставался скорее поводом для шуток. Книгу я назвала «Оргазмология», как будто основав целую науку, — опять же в шутку, совершенно не ожидая, что кто-либо еще, кроме меня, будет всем этим заниматься. Для меня она стала попыткой ответить на вопрос, в каком направлении могут развиваться квир-исследования в будущем.

Вас интересовала социальная и культурная история оргазма?

Я рассматриваю оргазм в контексте «долгого двадцатого века», как я сама его обозначила: начиная с открытия сексуальной идентичности на рубеже XIX и XX и до момента публикации книги. Я не стремилась написать культурную историю оргазма, хотя некоторые пассажи книги к этому близки. Это был вариант критического теоретизирования. Какие идеи из квир- и феминистской теории мы продолжим считать значимыми, если применим к ним нехарактерную оптику исследования вроде проблемы оргазма? Работая над книгой, я наткнулась на любопытное наблюдение: принято считать, что люди, чьи жизненные практики ассоциируются с гендерной неконформностью, обязательно включены в политическую жизнь и имеют воздействие на нее. И по контрасту с ними есть «обычные люди», чья жизнь не воспринимается в политическом ключе. Это отбрасывает нас в 1960-е гг. с их представлениями о радикальной сексуальности, способной изменить окружающий мир. Представлениями, которые мне хотелось оспорить. Одна из глав книги посвящена имитации оргазма — практике, традиционно считаемой нелепой и постыдной. Но что если нам воздержаться от критических суждений и взглянуть на нее иначе, как на изобретение ХХ века?

К каким выводам вы пришли, как, по-вашему, могут быть связаны секс и политика?

Авторы Ли Эдельман, Лео Берсани и Майкл Уорнер оспаривают идею прямой связи между политикой и сексуальностью, хотя не отрицают возможности их косвенного влияния друг на друга. Политика затрагивает многие аспекты жизни, она растворена в повседневных вещах и не ограничивается неконформностью в плане гендера и сексуального желания. Связь между сексом и политикой — один из самых сложных для меня вопросов. Я хотела бы не оспаривать или подтверждать ее, но показать, что они соотносятся друг с другом непрямым и нетривиальным образом и что порой в игру вступают совершенно неожиданные вещи.

Вы пишете не только научные тексты, но и художественную прозу. Влияет ли одно на другое?

Помимо научных работ я опубликовала три романа и несколько рассказов. Я пишу медленно: если научный текст, то не более 500 слов в день; если прозу, то около 600–700 слов. Когда проводишь исследование, беспокоишься, что тебя сочтут неубедительной, и стремишься усилить свои аргументы, обосновать наблюдения, подкрепить их примерами. В прозе такого нет. В лучшем случае твоя книга не понравится кому-то. Но, как по мне, ошибиться хуже, чем не понравиться. Я чувствую себя свободнее, когда пишу прозу, она приносит мне больше удовольствия, но публикую я ее реже, чем хотелось бы. Наука — моя основная профессия, и академические тексты остаются для меня в приоритете. С другой стороны, эти два типа письма часто оказываются связаны для меня. Мой роман «Медленные воды», выпущенный в 2003 году и основанный на реальных событиях, посвящен сексуальному скандалу, случившемуся в 1836 году на корабле, плывшем из Лондона в Сидней. Моя девушка, основываясь на этой истории, писала тогда диссертацию. Она изучала архивные материалы, которые показались любопытными и мне. Остальные романы я задумала, работая над научными проектами. «Лулу: история любви» (1998) посвящен истории двух ученых, растивших дома шимпанзе и обучавших его жестовому языку. Роман «В переводе» (1994) родился из моей диссертации. Про некоторые вещи мне хочется написать не научную работу, но изложить свои мысли иначе.

В определенном смысле то, что вы описали, кажется близким к идеям Риты Фелски об «использовании литературы»: литературный текст может быть не только предметом критической деконструкции, но и способом рефлексии, альтернативной формой знания и проживания мира.

Работы Фелски посвящены критике скептического, деконструктивистского, как вы выразились, подхода к литературе и критике, стремлению во что бы то ни стало выявить смысл, скрывающийся на повествованием. Фелски задается вопросом, как на самом деле работает литература, для чего она может быть нужна? Как уйти от параноидальной «герменевтики подозрения» и расширить восприятие текста. Как прозаик я не занимаюсь деконструкцией. Меня привлекает жизнестроительная энергия, заложенная в литературе, ее способность реконструировать мир людей XIX века, плывущих на корабле, донести опыт каждого из них до сегодняшней аудитории, не имеющей представления о том, что чувствовали моряки, капитан, пассажиры и пассажирки корабля.

В художественных практиках сегодня наблюдается поворот к сторителлингу, когда рассказывание историй используется как основной метод создания произведения, в том числе и визуального искусства. К нему прибегают и теоретики гендерных исследований вроде Кейт Борнстайн. С чем это может быть связано?

Желание рассказать историю представляется мне базовым импульсом в человеческой культуре. Истории помогают понять смысл происходящего, сформировать взгляд на вещи — наконец, просто развлечься. Они обеспечивают точки идентификации: не только с самим собой, но и друг с другом. Способны привлечь внимание к политическим позициями, заострить этические проблемы. Вспомните книги, написанные людьми, прошедшими через рабство или истории сегодняшних мигрантов, рассказанные от первого лица и не только. Если я автор нарратива, то должна убедить вас солидаризироваться со мной, перестать воспринимать меня как недочеловека. Моя история будет взывать к эмпатии, а эмпатия помогает мыслить иначе. Помогает принять инаковость другого: послушай мою историю, пойми, каково мне. Мы разные, но это не значит, что мы не согласны по важным политическим вопросам. Сторителлинг имеет политические последствия, но одновременно с этим это коварная область. Как понять, что мы сами не вызываем отвращения? Не воспринимаемся как расисты, не выступаем против интересов отдельных групп или целой страны? Одни истории обсуждаются, другие исчезают в воздухе. Нужны механизмы, которые позволят истории работать.

Аннамари Джагоз в постановке «Вторая женщина»

Фото: theconversation.com

Идея перформативности, предложенная Джудит Батлер сегодня, похоже, сама стала важным методом работы. Можно вспомнить не только уже упоминавшиеся перформансы Борнстайн, но и ваш собственный опыт участия в 24-часовой постановке «Вторая женщина» в этом году.

Сегодня многие исследователи обращаются к перформансу. Но не в понимании Батлер, а как к художественному явлению, при помощи которого оказывается возможным донести свои идеи до широкой аудитории. В университете, где я преподаю, работает большая группа специалистов по проблемам экологической устойчивости, продовольственной безопасности и изменений климата. Их книги адресованы профессионалам и не доступны широкой аудитории. И поэтому ученые начали ставить мюзиклы и устраивать перформансы: они не столь герметичны и понятны разной публике. В них опять же звучат истории, послание, за которым скрывается научное исследование. Это важный сдвиг. В Австралии он наблюдается последние лет пять, в Англии несколько дольше, и там это происходит по инициативе правительства, инвестирующего деньги в науку и желающего гарантий, работа не ограничится лишь профессиональным сообществом. Многие представители академического мира сегодня хотят не просто написать книгу и получить хорошие отзывы, но и сделать ее частью общей мозаики за пределами научных кругов, где люди, не имеющие специальной подготовки, тем не менее готовы воспринять важные идеи и открытия.

Читайте также

«В либеральном контексте феминизм попадает в ловушку»
Социолог Елена Гапова о гендере, классах и национальном строительстве
19 июля
Контекст
«У каждой книги есть гендер»
Нил Гейман о фрилансе, Чарльзе Диккенсе и акулах
13 февраля
Контекст
«Был ли Ленин феминистом или все-таки сексистом»
Что читают и обсуждают на феминистских ридинг-группах
23 марта
Контекст