Корнелия Ичин — профессор Белградского университета и один из ведущих балканских специалистов по русскому авангарду, в ее переводах на сербском языке публиковались среди прочего Хлебников, Платонов и Хармс с Введенским. Последнему исследовательница с давних пор уделяет особое внимание: совсем недавно в издательстве ЕУСПб вышла ее книга «Мерцающие миры Александра Введенского», составленная из работ разных лет. По просьбе «Горького» о творчестве самого радикального русского поэта XX века поговорил с Корнелией Тимофей Ануфриев.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Корнелия Ичин. Мерцающие миры Александра Введенского. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2023Содержание

— Вы занимаетесь Введенским уже не первое десятилетие. Когда и как вы познакомились с его творчеством и чем оно вас привлекло?

— Авангард — это любовь с первого взгляда. Я даже переводила, когда была студенткой в 1980-е годы, дневниковые записи Хармса, опубликованные Александром Кобринским и Андреем Устиновым, — там были и стихи, и просто заметки. Все это было написано после убийства Кирова, в атмосфере боязни голода и страха смерти. Размышления Хармса о происходившем вокруг него меня поразили. Надо сказать, что небольшой сборник его прозы был переведен на сербский язык раньше, в 1981—1982 году, и стал откровением для многих студентов Белградского университета. Так мы открывали для себя обэриутов. Александра Введенского я читала прежде всего в западных изданиях, поэтому когда в 1993 году в «Гилее» вышло двухтомное собрание его сочинений, для меня это была большая радость. Я переживала, что не успею его приобрести, поскольку в России тех лет сразу все расходилось. Примерно в то же время я переводила Введенского на сербский для нашей «Антологии русской прозы ХХ века».

Мир Введенского меня ошеломил и стал вызовом как в эмоциональном, так и в интеллектуальном отношении. Меня всегда привлекала в нем непонятность всего и новизна восприятия. Я всегда считала Введенского громадой, которая, с одной стороны, неподъемна, а с другой — ждет своих исследователей. Ученых, которые так или иначе обращались к его творчеству, довольно много, но книг о нем по-прежнему почти нет. Мне приходят на ум только две книжки: «Смех в пустоте: введение в творчество Даниила Хармса и Александра Введенского» Алисы Стоун Нахимовски и «Игра в бессмыслицу» Юлии Валиевой. Это и побудило меня провести в 2004 году конференцию, приуроченную к 100-летию поэта. Благодаря ей в Белград смогли приехать многие мои коллеги, занимавшиеся обэриутами. Например, Михаил Мейлах, ключевая фигура в обэриутоведении: именно он подготовил многие издания поэтов-чинарей, благодаря которым мы все познакомились с творчеством членов ОБЭРИУ.

Творчество Введенского для меня — это приглашение думать, и я не могу сказать, что достигла какой-то цели, написав о нем целую книгу. Она представляет собой всего лишь мои размышления о его произведениях. Лучшее, что может сделать исследователь, — стать собеседником и спутником своего героя, поэтому я не побоюсь назвать Введенского моим спутником жизни. Смогла ли я разгадать тайну его творчества? Нет, конечно! Мое исследование — диалог с Введенским, который я воспроизвела в послесловии, поскольку никакой окончательной оценки его творчеству дать нельзя.

— Насколько актуальна поэзия Введенского и что мы можем сегодня почерпнуть из нее?

— Прежде всего надо сказать, что я всегда считала Введенского автором XXI века. Его проблематика крайне актуальна сегодня: чувство пошатнувшегося мира, чувство одиночества и заброшенности в мир, где приходится находить некий modus vivendi... Он воспринимал все это так же, как наши современники, и выражал в своем творчестве переживания по поводу того, что приходится нести эту ношу в одиночку, постоянно ощущать зыбкость собственной жизни и всего вокруг. Вообще говоря, все обэриуты так или иначе обращались к тем же переживаниям, но Введенский говорит о них через три основные для его творчества темы: Бог, Смерть и Время. И действительно, что еще есть, кроме этого?

Я всегда воспринимала произведения Введенского как планиты и архитектоны Малевича, летающие в космосе и пребывающие в невесомости. Перспектива Введенского столь же неопределенна, его взгляд всегда направлен откуда-то извне. Кажется, что он видит все насквозь и одновременно с разных точек зрения, а в результате увиденное им скрещивается, и таким образом он показывает нам разные измерения. Думаю, благодаря схожести опыта современный читатель может обнаружить в Введенском самого главного своего собеседника, рассуждающего о самых главных вопросах.

Александр Введенский
 

— Большинство читателей начинают знакомство с поэзией обэриутов еще в детстве — как вы считаете, насколько велико различие между детскими и взрослыми стихами Введенского?

— Как известно, детским творчеством обэриуты занимались во многом потому, что они не могли публиковать свои взрослые сочинения. Это была единственная ниша, которая позволяла поэтам хоть как-то обеспечить свое существование. Причем если мы сравним детские стихи Хармса и Введенского, то увидим, что последний, несомненно, проигрывает: неудивительно, ведь он сочинял их без особого восторга, и все же я посвятила его детским книжкам отдельную главу. Они мне нравятся прежде всего сочетанием изобразительного и поэтического, которым мы обязаны сотрудничеству обэриутов и художников Порет, Глебовой, Юдина — учеников Филонова и Малевича. В них происходит диалог между живописью и поэзией, и все напоминает футуристические книги, созданные Хлебниковым и Крученых во взаимодействии с Ларионовым, Гончаровой, Кульбиным, Малевичем, Филоновым. Поколение помоложе продолжило эту линию, но исторические обстоятельства внесли свои коррективы, ведь возможности свободно печатать свои произведения теперь не было: так и возникло детское творчество обэриутов, и в первую очередь это заслуга Маршака, который пригласил их к себе работать и тем самым спас. Примечательно, что, как только с началом хрущевской оттепели государство ослабило хватку, началось возвращение к истокам, — постсталинские поэты снова стали обращаться к авангарду, органическое существование которого было прервано уже в конце 1920-х.

— Вы рассматриваете Введенского как своего рода философа языка, а в одной из статей сравниваете его с Витгенштейном и называете его поэтические эксперименты аналогом лингвистического поворота в философии. Не могли бы вы немного раскрыть эту мысль?

— Прежде всего, Введенский сам говорил: «Я посягнул на понятия, на исходные обобщения, что до меня никто не делал. Этим я провел как бы поэтическую критику разума — более основательную, чем та, отвлеченная». Его критика, которую он считает более радикальной, чем кантовская, выражается в манифестационной фразе: «<...> [жизнь] вообще мгновение, даже в сравнении с мгновением». О том же самом пишут почти все обэриуты: Хармс выдвигает идею «цисфинитной» логики, размышляет о нуле и единице, другие же, и в том числе Введенский, пишут о текучести и мерцании мира.

Для Введенского крайне важна идея ограниченности нашего существования на временной оси: для него вся история рода Homo sapiens — всего лишь мгновение. Но о чем вообще можно говорить в такой перспективе? Введенский задумывается об этом и стремится понять, откуда, из какой тьмы, из какого хаоса происходит все сущее, а также дать ответ на вопрос: «Как рождается мир?». Он всегда напоминал мне лермонтовского демона, который смотрит откуда-то на Землю с ее материками и океанами и на пролетающие мимо кометы. Поэт задается этим вопросом, чтобы разгадать тьму, ungrund, бездну, которая неясна, но из которой появляется Бог и которая есть творческое начало. Своей алогичной поэзией Введенский показывает, насколько бессмысленны связи между языком и действительностью. Он указывает на то же, что и Шкловский в своей идее «остранения» — на автоматизм нашего восприятия языка и действительности в целом. Из-за этого автоматизма мы перестаем что-либо ощущать, именуя впервые увиденные нами вещи привычными словами. Шкловский иллюстрировал эту идею примерами из творчества Льва Толстого, указывая на примеры описания вещи без ее именования, когда читателю дается свобода заново открыть для себя вещь и связать ее с языком. Но Введенский идет еще дальше и указывает на ложность любого соотношения слов и вещей. Он задается вопросом, почему между собой связаны, например, голова и шляпа, и предлагает другие связи. Это и есть поэтическое мышление — когда ты предлагаешь новое видение и показываешь новые возможности восприятия мира. С помощью алогизмов Введенский ломает привычные, доведенные до автоматизма штампы, разрушая любые рамки привычного и ожидаемого.

Разрушение привычного через неожиданное, которое и есть суть творчества, — такова основная идея Введенского. Он пытается наметить выход за пределы обыденного в языке, вместе с тем определяя его границы. Язык позволяет создавать новые миры, и поэт пытается раскрыть его незадействованные возможности.

Упомянутый вами Витгенштейн рассуждает о языковой логике: все, что выходит за ее пределы, является областью веры, чуда или искусства и не поддается логическому объяснению. А обэриутов интересовала как раз область чуда, логика же была им интересна лишь с точки зрения ее разрушения.

— Отсутствие каких-либо границ между человеком и окружающими его предметами и живыми существами, а также взаимодействие первого со вторыми на равных — характерная черта обэриутского творчества в целом. В их стихах то и дело говорят, поют или размышляют всевозможные деревья, реки, животные или насекомые. Каков генезис идеи о равенстве человеческого и естественного миров и какие она принимает формы в поэзии Введенского?

— Такое восприятие мира, вне всяких сомнений, идет из Античности. Вспоминается фигура Орфея, который сумел спуститься в подземный мир и вернуться из него, а его скорбную песню слушали не только звери, но даже деревья. На Введенского определенно повлияла буколическая поэзия, да и вообще вся античная литература, авторы которой видели и изображали мир, где все едино и взаимосвязано.

Идея целостности и неразрывности мира представлена, например, в стихотворении «Где. Когда.», в которой Все прощаются с Одним, а Один — со Всеми. Все предметы и живые существа составляют одно целое, в котором все отражается друг в друге. Он — это единица, но в нем живут и деревья, и рыбы, и дубы, и камень, и тетрадка, но одновременно и Он является их частью, поэтому все герои произведения слышат друг друга.

Эйнштейн внес свою лепту, разрушив прежние представления о физике и выдвинув теорию относительности, из которой следует, что есть совершенно разные миры, и два взгляда на мир могут существовать одновременно, не противореча друг другу. Квантовая физика стала развивать эти идеи. Обэриуты тоже искали свой взгляд на мир, ведь они чувствовали, что мир на их взгляд тоже отвечает. Они разрушали ту логику, которая делает нас черствыми. Почему, например, мы должны отвечать на вопрос, что идет раньше, 5 или 6? Подобные вопросы лишены смысла, и именно это пытались показать в своем творчестве чинари.

Корнелия Ичин
 

— Что вы думаете о языковых экспериментах Введенского: насколько радикальными они были и в чем их суть, на ваш взгляд?

— Обэриуты продолжали на новом уровне поиски, которые начались с заумной поэзии Крученых, а также развивали идею всеобщего объединения, выдвинутую Хлебниковым. Тем же самым параллельно занимался Малевич, который отменял все прежнее миметическое искусство и обращался к космосу, к идее воссоединения с ним и к поиску в нем подлинного вдохновения. Вообще, космизм — ключевая идея для русского авангарда. Человеческий ум должен воссоединиться с Умом космическим и перевести его содержание на новый язык, который как раз и искали в поэзии футуристы. Однако обэриуты решили обратиться не к слову как таковому, а к новой структуре языка.

У Введенского нет таких радикальных экспериментов, как у Хлебникова: никаких новых суффиксов, корней и так далее. Все слова в его поэзии понятны, из-за чего я всегда боялась, что он может показаться банальным в переводе на другой язык. Но, вчитываясь в его тексты, мы начинаем понимать, на каких уровнях он работает. Возьмем, скажем, рифмы Введенского. Иногда он делает их палиндромными — рифмует слово с самим собой, но перевернутым. Например, слово «сад» он может срифмовать с «дас». В других случаях слова, понятные по отдельности, при складывании теряют у него всякий смысл.

Естественно, я сейчас не говорю о ранних стихах Введенского, написанных под футуристическим влиянием Александра Туфанова и Игоря Терентьева. Он быстро от этого отошел, как и его друг Хармс. Впрочем, у второго впоследствии можно увидеть отголоски футуризма, но для Введенского становятся намного более важными эксперименты со структурой языка. В знаменитом стихотворении «Мне жалко что я не зверь...», в строках «Еще есть у меня претензия, // что я не ковер, не гортензия...», постулируются одновременно два способа существования. Поэт как бы говорит: «Почему бы и нет? Зачем отказываться от одного из вариантов бытия, если возможны и тот, и другой?»

— Вы выделяете тему смерти как одну из основных в творчестве Введенского — в чем причина такого внимания к ней?

— Безусловно, его крайне интересовала смерть — как минимум потому, что мы начинаем умирать с самого нашего рождения. Темы времени и смерти то и дело поднимаются в творчестве Введенского. Отсюда же и тема дороги или пути: с точки зрения Введенского, смерть представляет собой остановку и перешагивание. Все это связано также с проблемой движения, проблемой бытия, которое может быть и здесь, и там, и вообще везде. Это бытие может быть и в мире Хаоса, и в подземном мире, который Заболоцкий описывает в «Прощании с друзьями»: в этом мире все вещи разложились и возвращаются к изначальным формам, таким как жук-человек с фонариком в руке и т. д.

В пьесе Введенского «Потец», страшной, эсхатологической, умирающий отец пытается посвятить сыновей в тайну смерти, подготовить их к ней, передать им ее опыт. Он делает это, превращаясь в елку, в подушку и в детскую косточку. Это все трансформации нашего бытия, к которым он стремится приобщить своих сыновей, чтобы подготовить их к смерти. Но они упорно не понимают отца. И здесь возникает основной вопрос пьесы: на каком языке умирающему отцу следует передавать свой опыт? Все его попытки увязают в языковой пелене, которая не дает возможности поведать о смерти Другому.

 И напоследок: не могли бы вы процитировать самое дорогое для вас стихотворение Александра Введенского?

умираем
умираем
за возвышенным сараем
на дворе
или на стуле
на ковре
или от пули
на полу
или под полом
иль в кафтане долгополом
забавляясь на балу
в пышной шапке
в пыльной тряпке
будь богатый будь убогий
одинаково везде
мы уносимся как боги
к окончательной звезде
человек лежит унылый
он уж больше не жилец
он теперь клиент могилы
и богов загробных жрец
на груди сияет свечка
и едва открыт глазок
из ушей гнилая речка
вяло мочит образок
а над ним рыдает мама
и визжит его птенец
Боже что за панорама
скажет мертвый наконец
вижу туловище бога
вижу грозные глаза
но могила как берлога
над могилою лоза
умираю умираю
и скучаю и скорблю
дней тарелку озираю
боль зловещую терплю