Нина Искренко (1951—1995) была одним из ключевых русских авторов перестроечной эпохи: пусть ее стихи почти не издавались, но все ценители поэзии того времени прекрасно знали ее по ярким выступлениям и перформансам. О творчестве Искренко, ее жизни и воздействии на окружающих Надя Делаланд поговорила с другом и многолетним соратником поэтессы Евгением Бунимовичем.

— Давайте начнем с конца. Поговорим о посмертных изданиях, росте известности, памяти о Нине. 

— С Ниной и в этом история уникальная. Мы-то, те, кто был рядом, ощущали и силу ее дарования, и масштаб, но при жизни широкого отзвука не было. И вот сейчас, 25 лет спустя, Нина Искренко, кажется, услышана, ее тексты находят отклик, они актуальны, значимы, живы. Я вижу, как их обнаруживают, читают со сцены, слушают совсем разные люди: люди литературы, театра, музыки, молодые и не очень, известные и не очень. Нина многое предчувствовала, предугадала. Не потому, что она вот так сидела и гадала, а потому что это было в ней, внутри. 

Она начинала, кажется, с бардовской песни. Но это было до того, как мы познакомились. Она ездила на фестивали бардовской песни, там свои традиции, каноны, рамки, но в том и была ее сущность — она не терпела рамок. Я никогда не видел эти тексты, да и она сама никогда к ним не возвращалась. И вот наступил совсем другой период — она пришла к нам в легендарную теперь студию Кирилла Ковальджи, где уже были Парщиков, Аристов, Еременко, Жданов, Шатуновский, Арабов, много кто еще. Потом — клуб «Поэзия», наши акции, перформансы. Ее знаменитая полистилистика жила ведь не только в стихах, но и во всем вокруг. Ей было тесно оставаться и внутри чисто литературных рамок.

Обратите внимание — наши перформансы тех лет практически не документированы. Я ведь участвовал и совсем в других перформансах, тех, которые сейчас рассматриваются как классика постмодерна. Там все иначе, все документировано, сфотографировано. В каноническом описании это лихо, радикально, концептуально. Но, честно говоря, внутри самого действа это было довольно скучно. Нинины же перформансы были очень живые, с драйвом, с импровизацией — в очереди в первый московский «Макдональдс», на катке Патриарших прудов, в Палеонтологическом музее...  

Поэты обычно достаточно замкнуты — каждый в своем мире, откуда трудно выходить на контакт с другими. Пружина туго завинчена внутрь, в себя. Нина была вся наоборот — мощно раскручивающейся пружиной, вся распахнута миру. Не существовало еще интернета, бесконечных возможностей современных коммуникаций, были только телефонные звонки и встречи. «Вот, сегодня ночью написала, послушай». Ей нужен был отзвук, и этого ей всегда не хватало. Мне кажется, что все эти современные интернет-возможности — они для Нины. Разместить, зачеркнуть, добавить вслед, ответить, тексты, комменты, картинки, фото, аудио, видео... Но ей бы и этого было мало.

Помню перформанс, с которым был связан скандал на открытии первого фестиваля авангарда в тихом патриархальном Смоленске. Нина Искренко читала в паре с нашем другом, американским поэтом Джоном Хаем. У нее были очень женские стихи, она читала, естественно, по-русски; Джон читал свои стихи по-английски, бесконечно при этом откупоривал банки с пивом, глотал... Дело в том и не в том, что они читали на разных языках, не только этим создавалось ощущение, что они понимают и не понимают друг друга и что отношения мужчины и женщины — это разные языки, разные миры...

— А как реагировали слушатели, когда она читала стихи?

— Реагировали. Еще как. Вот такой эпизод. Первый цветаевский праздник поэзии в городе Александрове, где возник тогда первый цветаевский музей. И первый негосударственный музей вообще. Нас с Ниной позвали выступить. У нас практически не было тогда публикаций. Это было интересное время, когда тебя знали, твои стихи знали, даже если в официальной печати не публиковали. Мы стоим за сценой, видим этот вроде как цветаевский праздник. На сцене рояль, друг друга сменяют плюшевые, бархатные певицы, гипюровые дебелые дамы, которые исполняют романсы на стихи Цветаевой — анемичные, абсолютно антицветаевские. Зал внимал торжественно — именно так они и представляли себе поэтические акции.

И тут Нина — маленькая, в джинсах, упершись руками в карманы, выходит на сцену и, раскачиваясь на каблуках, читает свои стихи. Она бросает их в зал, и зал совершенно не может это воспринять. Самое цветаевское из всего, что там происходило. Помните: «Я слишком сама любила смеяться, когда нельзя...». И когда читала Нина, был шумок, потом ропот в зале, пришла записка: «Вы думаете, что это стихи?». Нина потом поместила эту записку как иллюстрацию в свою вышедшую книгу. Закрыла гештальт. Но она очень переживала. Она была абсолютно открыта миру — и в этом абсолютно беззащитна. Без кожи.

В одном из писем она писала примерно следующее: «Ты из десяти стихотворений, которые пишешь, выдаешь людям только одно, а я все эти десять и еще сто недописанных, не могу иначе». В этом смысле она была близка как раз Цветаевой. Помните, Марина Цветаева в одной своей книжке напечатала все свои стихи за один год, кажется, 1918-й. Там рядом с невероятными текстами есть невнятные, почти черновики. И Нина была такая же. То, что в этот момент было в ее голове, она и читала. И ты сам уплывал, не понимал вообще, куда ее понесло.  

На нас нацепили значки, на которых была нарисована Цветаева, а вокруг написано: «Цветаевский праздник поэзии».  Мы стояли за сценой, что-то пили-ели за столиком. Нина переживала и ропот зала, и записки. Я взял со стола картонную одноразовую тарелочку и на ней по центру набросал Нинину растрепанную физиономию, написал вокруг «Искренковский праздник поэзии, 2000 год».

Она любила развешивать всякие такие штучки у себя дома, и эта тарелочка висела у нее над кроватью, когда она уже не вставала. Потом уже Сережа мне ее вернул — на память. А в 2001 году (на год ошибся!) мне позвонили ребята, молодые поэты из Ивановской, кажется, области: мы  хотим проводить Искренковский праздник поэзии...  

— Расскажите про болезнь Нины — как она началась?

— Это случилось сразу после Смоленска, после фестиваля, о котором я упоминал. На фестивале у Нины был такой перформанс. У нее есть стихи с рефреном «Я открываю двери», она вышла и, читая его, стала расстегивать кофточку на груди. Под ней оказалась следующая, она расстегивала и ее, потом еще, повторяя «Я открываю двери», и, когда уже почти ничего не осталось, и зал растерянно замер, она произнесла: «Я закрываю двери» — и, продолжая читать свой текст, принялась последовательно застегивать все свои кофточки. Это было здорово. Но там, в Смоленске, впервые сошлись перестроечная «прогрессивная» журналистика и авангардная культура. Сошлись — и не поняли друг друга. Перестроечные журналисты-прогрессисты ждали шумной публицистики и фрондерства в стиле шестидесятников, а увидели и услышали абсолютно непривычное, совсем другое, совсем про другое. И эта нестыковка вырвалась на страницы газет, появились мутные статьи, в том числе оскорбительная в «МК» по отношению к Нине — не столько про стихи, сколько про вялую грудь. Нина очень переживала. Мы даже напечатали ответное письмо в ее поддержку там же — редчайший случай в истории «МК».

И как раз после Смоленска она пошла на рядовое обследование в поликлинику по женской части, и там был обнаружен рак груди, и он был уже в очень активной стадии. И что бы мы там ни делали — лекарства доставали, благотворительные вечера проводили, деньги собирали — не помогло. Нина была еще молода, рак очень быстро развился, все было очень плохо.

Она много писала в это время и разобрала весь свой архив, свои тексты разного времени. Отсюда серия посмертных книг — у нее же оставалось много рукописей, и это все потом стало издаваться.  

— Получается — посмертных изданий много?

— Да, много. Она собрала все в тетради, все сделала, все подготовила. Так и печатали, по-моему.

— А избранное печаталось?

— В общем, нет, и это плохо. Тимур Кибиров на радио «Культура» вел передачу, когда поэты читали стихи ушедших поэтов. И когда он мне позвонил, предложил, спросил, кого буду читать, я ответил: Ходасевича. Ходасевича я и правда люблю, но потом подумал, что его и без меня прочитают, — и, когда пришел в студию, сказал Тимуру: передумал, буду читать Нину Искренко. Он, конечно, знал Нину, не так близко, может быть, но знал, а после передачи сказал мне: слушай, какие тексты! Их было много у нее, разных текстов, и, может, самые сильные, пронзительные не добрались до читателя, как не добрались до Кибирова, потерялись среди других, проходных...

— А выступления у нее были с таким «Избранным»?

— Пожалуй, только однажды. Мы ехали вместе на фестиваль в Ростов-на-Дону. Он забавно назывался — «Ростовское метро», хотя в Ростове, как известно, нет метро. Но вот такой был фестиваль с прикольным названием. 

— А когда это было?

— Начало девяностых. Последние Нинины годы. Диагноз уже был, но еще была надежда. Там выступали барды и поэты вместе. Первая премия — путевка в санаторий у моря. Странно звучит по нынешним временам, но денег тогда не было никаких, только натуральный обмен. И нам очень было важно — мне, Игорю Иртеньеву, Веронике Долиной (мы вчетвером в купе тогда заселились в поезде), — чтобы Нина взяла эту первую премию, поехала отдохнуть, окрепла чуть. И мы с Игорем стали ей составлять такую подборку стихов, самые такие ее хиты, которые любой зал должен восторженно проглотить. И получилось. Зал был в экстазе, первая премия.

Кстати, вот вспомнил, мне тоже дали там премию... керамический сервиз. Такое было нищее, веселое время. Что было с ним делать, с этим сервизом, — непонятно. В Ростове в гостинице оставить было неловко, привез домой. У нас маленькая совсем была квартирка, а он был такой большой, важный, со всякими кувшинами, чайниками, кружками и тарелками расписными, мы потом его кому-то быстро подарили.

Но вернусь в Ростов. Она ушла со сцены под овации, прочитав так, как мы с Игорем все составили. Я выступал сразу после Нины, стоял за кулисами. Она увидела меня, а мне нужно было уже выходить, объявили. И она вдруг как-то зло спросила: «Ну что — этого ты хотел?» И я ей честно ответил: «Знаешь, Нина, наверное, все правильно мы сделали, даже уверен. Но мне не хватало того момента, когда я сам перестаю понимать, куда тебя унесло». Когда все отработано, четко просчитано, зал взят — это не ее ситуация.

Мое поэтическое самолюбие было все-таки в том, чтобы зал завоевать, а ей не это было нужно. Но в нашем кругу магнитное поле Нины Искренко ощущалось всегда. Даже, когда ее акции, хеппенинги совсем перестали казаться нам чем-то важным, необходимым. Где она их только не устраивала...

— А вы помните, как Нина появилась в студии Ковальджи? 

-  Студия Ковальджи возникла по тому неловкому поводу, что ЦК партии решил молодую бродячую массу поэтов как-то организовать, приручить. Открыли десяток студий, устроили конкурс-отбор. Про остальные студии едва ли кто сегодня вспоминает. Исключение — семинар Ковальджи. Кирилл собрал его не как другие, совершенно антидемократическим путем, сказал: «Нет, мне не нужен ваш никакой конкурс, моя студия будет такой: Иван Жданов, Александр Еременко, Виктор Коркия, староста — Евгений Бунимович», — еще несколько имен назвал. Мы привели остальных. А потом уже начали сами приходить. И Нина была одной из первых, которая услышала что-то и пришла. Так мы познакомились. Она не была «отцом-основателем», но она и не пришла, а ворвалась. Она была совсем невысокая, взъерошенная, но у нее было свойство заполнять все пространство. И в студии Ковальджи Нина Искренко очень быстро стала одной из ключевых фигур. Уже несколько лет пытаются издать сборник легендарной студии Ковальджи, и он до сих пор зависает, в том числе и потому что слишком много имен, интересных поэтов в этой студии было. Столько, что уже не влезает в один том, и непонятно, что делать. И все равно Нина в силу своих и поэтических, и человеческих качеств оказалась сразу в центре и в студии Ковальджи тоже.  

Евгений Бунимович, Нина Искренко, Дмитрий Пригов, Игорь Иртеньев, Марк Шатуновский, Алексей Парщиков, Михаил Эпштейн, Владимир Салимон, Александр Лаврин
 

— Расскажите о выступлении в музее Маяковского — это было какое-то отдельное Нинино выступление? 

— Музей Маяковского был одной из самых дружественных нам площадок. И сама фигура Маяковского, сам музей, сделанный в таком «крутом» тогда стиле, — они соответствовали Нине, ее сущности. Она ведь опубликовала и статью «Вернемся к Вознесенскому», которая была довольно скептично принята в нашей среде. Но мы собрались на вечер вокруг Нины, есть известная фотография. Мы не только читали там какие-то стихи, но и участвовали во всяких штуках, придуманных ею на ходу.

Многие идеи возникали спонтанно. У меня сохранилась фотография из Троицка, научного городка, куда нас двоих с Ниной пригласили выступить. И она нашла там за сценой штандарт какой-то, и мы с ней как рабочий и колхозница вышли на сцену, неся впереди этот штандарт — пыльный, плюшевый, багровый, с золотой бахромой. Это не было придумыванием специальным, нет, это было просто частью нашей жизни. Конечно, не все акции предлагала Нина, придумывал Тучков, Володя Аристов, да и я грешил, но она всегда была центровой.

Нина умудрялась всех держать в своем магнитном поле. Я преподавал в школе математику, и, помню, был в Барнауле на одной математической конференции. И вдруг на рассвете в номере гостиницы я слышу Нинин голос. Откуда? А в Москве организовывалась очередная акция, меня ждали, и тут ее голос. В Барнауле. Думаю — ну все, белая горячка. Пытаюсь анализировать — откуда «мне голос был»? Я уже вроде не сплю. А номер гостиничный был весьма облезлый, но там было очень много деревянного, с резьбой ручной работы: люстра, дверцы шкафа... В комнате от этой люстры были повсюду блики, кружились над головой. И голос Нины. И она как раз про меня говорит: «Вот мы сейчас будем... вот Женя Бунимович...» Думаю: радио. Наверное, радио. Успокаиваю себя — ну конечно, радио. Но не вижу радио, нет нигде! В общем, радио оказалось зачем-то спрятанным в шкафу за этой резной дверцей. Вот так преследовал Нинин голос.

Я помню, как я уезжал во Францию на презентацию, у меня там вышла книга стихов. Я знал, что в Москве будет очередная Ниной инспирированная акция, и уже в поезде дописывал какой-то текст, чтобы отправить в Москву. Казалось бы, у тебя вышла первая книжка, да еще в Париже, ты вообще первый раз в жизни едешь за границу, а ты все равно с головой в тех московских поэтических чтениях, которые — увы — пройдут на этот раз без тебя. Потому что центр Земли все равно оставался там, в Москве, здесь, в Москве, — на чьей-то кухне, в чьей-то мастерской, в студийной комнатке на Маяковке.

Нина была мотором, пружиной. Потом нам этот праздник стал уже не так нужен, не так праздничен. Нина приглашала, звала, иногда мы шли, но мы уже матерели, бурели, в отличие от нее. А Нине все это было необходимо. И на следующий фестиваль в Смоленск она поехала уже с другими, молодыми, ребятами-поэтами.  

Участники «КЛУБА» в Музее Маяковского
 

— Расскажите про Нину в клубе «Поэзия».

— Клуб «Поэзия» — это не придуманная, не формальная, не стилистическая, а атмосферная история. Были литературные студии Волгина, Ковальджи, собрания и встречи на квартирах, в мастерских, и тут пришла перестройка, какие-то иные, не очень еще понятные возможности. В это время один чудаковатый молодой человек, его звали Леня Жуков, зарегистрировал литературный клуб на окраине Москвы — такое тоже стало возможным. И неожиданно для всех (и для Лени) вокруг этого клуба началась кристаллизация всего, что было в нашем поколении самого яркого, интересного, разного.  Семинар Ковальджи составил костяк клуба. Туда пришли многие — Гандлевский, Кибиров, Пригов, Рубинштейн, еще много кто, бессмысленно перечислять. Естественно, мы и до того почти все знали друг друга, но тут все сошлось.  

Потом и внутри клуба стали делиться на группы, объединения, а в начале были бесконечные чтения, знаменитый вечер в ДК «Дукат». Согласно легенде, любителей стихов разгоняла конная милиция. Был тогда внутри, в фойе, что там на улице — не видел. Но то, что рвались, то, что там была давка, били стекла дверей, чтобы войти, потом в зале забили все проходы, буквально висели на люстрах, — это правда. Я вел этот легендарный вечер в ДК «Дукат», и это был первый выход в свет клуба «Поэзия». Афишу помню смешную, и там тоже многое придумала Нина: «аукцион выдающихся вещей», еще куча всякой хренотени. 

— А что значит «аукцион выдающихся вещей»?

— А ничего не значит. Я уже не помню. Помню, что «вещи выдаются незамедлительно». Наверное, Нина или кто другой придумал на ходу, игра. На меня был намек на той же афише: «иронический прудизм». Я любил и много писал про Патриаршие пруды. «И» на афише было зачеркнуто, а сверху надписано «Х», получился «хронический прудизм». Это ведь тоже Нинина фишка — зачеркивания, которых сейчас полно в интернете, смысловое зачеркивание. Не то, что придумала, а сделала это своим приемом.

И на самом деле точкой, когда закончился клуб «Поэзия», была Нинина смерть. Здесь не нужно было формальных точек. Мотором была Нина, и, когда ее сердце остановилось, закончилась наша молодость. И клуб.  

— Давайте поговорим о том, как появилась полистилистика — что Нина вкладывала в это понятие?

— Миша Эпштейн, Константин Кедров наводили теоретический блеск, появились метаметафористы, они же метареалисты, Жданов — Парщиков — Еременко, еще Аристов, Кутик, Арабов, Шатуновский, ну и, конечно, московский концептуализм, Пригов — Рубинштейн. Понятие полистилистики уже существовало в это время в музыке. Может, и в литературе существовало, но нам было о том неизвестно. Как писал о том времени Арабов, мы были стихийные постмодернисты и такого слова не знали. Был в студии Ковальджи Юлий Хоменко, он поэт и, кроме всего прочего, прекрасный оперный певец, сейчас живет в Вене. Он и заметил: то, что Нина делает в стихах, во многом близко к тому, что в музыке именуется полистилистикой. И Нина, которая реагировала как спичка, сразу загорелась этим. И тогда же появилось ее стихотворение, одно из моих любимых, «Гимн полистилистике».

— Как вам казалось, Нина сама ощущала себя большим поэтом?

— Да. Это нормальная история для поэта — одновременно страшная уязвимость, когда ей казалось, что ничего не получается, все не то, все рушится, и в то же время у нее было ощущение своего масштаба, предназначения. 

— И она считала стихи главным делом своей жизни?

— Да, это точно. Она была полностью с этим слита, связана напрямую. Я это особенно в ней чувствовал, потому что у меня такого не было, у меня почти всегда была еще какая-то другая сторона жизни. У нее на стихи все было завязано. Она сама оформляла свои книжки, афишей одного из вечеров была дверь на ее даче, которую она расписала. Она шире, конечно, была, но это было главным.  

— Могли бы вы назвать ее самые сильные и самые слабые стороны?

— Мне кажется, что самая сильная сторона — это внутренняя свобода. Она ничем не ограничивала себя, только своим поэтическим чутьем. Никаких условностей. Она обрела эту свободу, особенно в последние годы. Что касается слабой стороны, не знаю, но был такой момент, который мне не очень, наверное, близок, — я бы не назвал это эстрадностью, но этакое эффектное внешнее звучание стиха, лихость, игра, которая мне иногда казалась поверхностной. Но это была Нина, и я ее так и такой воспринимал. Я был пристрастен, мы все были пристрастны друг к другу. Так что про слабые стороны лучше спросите других...