Как революции меняют язык? И как язык влияет на революции? Об этих вопросах — книга философа Евгения Блинова. Публикуем отрывок, где на сцену языковой политики в царской России выходит «проклятие Руссо».

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Евгений Блинов. Пером и штыком: введение в революционную политику языка. М.: Издательский дом Высшей школы экономики, 2022. Содержание

Россия полюбила Руссо давно и основательно, но чувство это не было взаимным. «Мы также пережили Руссо и Робеспьера, как и французы», — писал Герцен. Руссо работал над проектом конституции Польши и не верил в будущее России. В 7-й главе 2-й части «Общественного договора» он заявляет: «Русские никогда не станут истинно цивилизованными, так как они подверглись цивилизации слишком рано». Большинство народов, подобно человеку, восприимчивы в юности и неисправимы в старости. Но юность не стоит путать с детством, да и сам период взросления народа «не всегда легко распознать». Петр I понимал, что его «народ был диким, но совершенно не понял, что он еще не созрел для уставов гражданского общества». Поэтому, считает Руссо, хотя его отдельные реформы удались, большая их часть была совершенно «не к месту». Что хуже всего, он не дал развиться природным качествам русского народа, пожелав «сразу просветить и облагородить» его. Ошибка Петра состояла в том, что он не создал русских:

Он хотел сначала создать немцев, англичан, когда надо было начать с того, чтобы создавать русских. Он помешал своим подданным стать когда-нибудь тем, чем они могли бы стать, убедив их, что они были тем, чем они не являются. Так наставник-француз воспитывает своего питомца, чтобы тот блистал в детстве, а затем навсегда остался ничтожеством. Российская империя пожелает покорить Европу — и сама будет покорена. Татары, ее подданные или ее соседи, станут ее, как и нашими, повелителями. Переворот этот кажется мне неизбежным. Все короли Европы сообща способствуют его приближению.

Вечный оппонент Руссо Вольтер не согласен с ним и в этом. В статье «Философского словаря», озаглавленной «Петр Великий и Ж. Ж. Руссо», он язвительно отмечает: «Возвещать о падении великих империй так приятно: это утешает нас в собственном ничтожестве». Руссо считал, что Петр не обладал «подлинным гением», чтобы «создать все из ничего». Хотя подлинным гением, иронизирует Вольтер, обладает лишь Жан-Жак, стоит отдать должное Петру, который, несмотря на незрелость своего народа в момент реформ, «заслуживает восхищения за то, что заставил его созреть». Вольтер не был лицом незаинтересованным: он работал над «Историей Карла XII и Петра I», получая щедрое жалованье из русской казны. В то же время он куда лучше Руссо представлял себе события русской истории, а его понятия об историческом процессе не были столь умозрительными. Прогрессизм Вольтера и проторомантизм Руссо можно рассматривать как своеобразную репетицию великих дебатов XIX века о путях России: выбор между «созданием русских» и подобием «немцев и англичан». Симптоматично, что первым значительным столкновением славянофилов с западниками задолго до «битв» в салонах 30–40-х годов XIX века будет полемика между «шишковцами» и «карамзинистами» о путях развития национального языка.

Казалось бы, пророчество Руссо не сбылось: через столетие после публикации «Общественного договора» наставники-французы имели полное право гордиться своими учениками. В донесении Грегуара русский язык назван «сыном крепостного», а богатство русской морфологии подается как его очевидный недостаток. Но еще в середине XVIII века Ломоносов был уверен, что если бы император-полиглот Карл V, считавший уместными разные языки для разговора с Богом, друзьями, врагами и женщинами, владел русским, «то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность италиянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языˊка». Классическая русская литература XIX века, в которой французы «радостно узнавали собственную культуру», открыла Европе народ «просвещенный и облагороженный». Ривароль когда-то заметил, что «если эскимосы внезапно дадут нам двенадцать писателей первого порядка, то будет необходимо, чтобы взгляды всей Европы внезапно повернулись к этой литературе эскимосов». Для Европы русская литература оказалась чем-то вроде «литературы эскимосов».

Нельзя верить, чтобы подобная литература не была дана великому народу. Но была ли у этой великой литературы и «великого, могучего, правдивого и свободного» языка связь с политическим режимом? Или же русский язык, в противоположность французскому в представлении грамматистов-патриотов, был свободен в несвободной стране? Льстил ли он тиранам, лгал ли в учебниках, потворствовал ли мракобесию в церквях, был ли развращен театром и поэзией? Как русские патриоты мыслили сосуществование русского языка с немецким и польским, «татарским» или грузинским, на которых говорили миллионы подданных империи, вели ли они борьбу за его чистоту от влияния украинских, белорусских или русинских патуа? Был ли русский языком свободы или «орудием тиранов»?

Русскую политическую мысль от французской отличало бесстрашие перед лицом дуализма. Ленин в «Критических заметках по национальному вопросу» утверждает, что внутри любой современной нации «есть две нации». Так и в русской нации, помимо буржуазного великорусского национализма «Пуришкевичей, Гучковых и Струве», есть великорусская социалистическая традиция Чернышевского и Плеханова. Одна превращает русский язык в орудие национального угнетения инородцев, вторая несет им освобождение, так как русский является языком самой многочисленной группы пролетариата. Ленин в этом отношении продолжал русскую социалистическую традицию, отсчет которой принято вести от Герцена. Герцен был возмущен памфлетом французского историка Ж. Мишле, который не только поддержал очередное польское восстание, но и сделал вывод о том, «что русские не люди, что они лишены нравственного смысла». В написанном по-французски «Развитии революционных идей в России» Герцен, как ему представлялось, несет в Европу «свободное русское слово». Европейские критики видят лишь «Россию официальную, царство-фасад, византийско-немецкое правительство», с критикой которых он согласен. Но рядом с этой «солдафонской Россией» вырастает новая свободная Россия, по своему характеру расположенная к социализму. Петербургское правительство, продолжает он мысль славянофилов, «скорее немецкое, чем русское», поэтому «принцип его власти не национален, абсолютизм более космополитичен, чем революция».

Наблюдения Герцена подтверждают современные историки национализма: «языковой фатализм» царского правительства продолжался до начала 30-х годов XIX века и закончился вместе с Польским восстанием 1830—1831 годов, когда появилась знаменитая триада графа Уварова «православие, самодержавие, народность». Но и она не была национализмом в современном смысле слова. Как указывает один из ведущих исследователей раннего русского национализма Алексей Миллер, до этого момента центральное правительство с его многоязычной бюрократией рассматривало язык как средство коммуникации, а не как маркер идентичности. Язык стал для русского правительства политической проблемой только после того, как оно столкнулось с развитым антирусским национализмом на своих «западных окраинах»: первые языковые законы были связаны с ограничениями на использование польского в прессе, образовании и даже во время разговоров в общественных местах. Последние 80 лет существования Российской империи ограничительные законы то усиливались, то становились более либеральными, но их основной вектор оставался неизменен: он был направлен на ассимиляцию нерусских подданных, населявших западные окраины, а не на то, чтобы «сделать их русскими», если воспользоваться вышеприведенной формулой Руссо. Проект о всеобщем обязательном образовании на русском языке так и не был принят вплоть до распада империи, а существовавшие в начале XX века проекты предусматривали начало его реализации не ранее 1925 года. Но к этому моменту законы принимало уже совсем другое правительство, провозгласившее полный разрыв с «темным прошлым». В этом смысле царская Россия так и не смогла преодолеть «проклятие Руссо»: она пыталась сделать русских из поляков, евреев и литовцев, вместо того чтобы сделать русскими русских.

Если проводить параллели с нашими революционными донесениями, языковое мышление царских чиновников не пошло дальше тактического плана Барера по борьбе с иностранными языками на границах империи, так и не дозрев до стратегического проекта Грегуара по продвижению единого национального языка. Было бы наивно ожидать, чтобы в подобных условиях появилось нечто подобное «Истории» Брюно, но мы не обнаружим и куда более скромной версии политической истории русского языка. Ее место в Большом национальном нарративе займет история русской литературы, но произойдет это уже после революции, как мы покажем на примере «Языка Пушкина» Виктора Виноградова.