Хармс и Введенский вновь в центре внимания политизированной общественности, современные российские, белорусские и американские авторы дают о себе знать из мест лишения свободы, а в архивах Штази можно найти следы удивительного «общества красных поэтов». Как обычно по воскресеньям, Лев Оборин рассказывает о самом важном в книжном интернете.

1. История недели, затмившая в соцсетях прочие вещи, — увольнение поэтессы Серафимы Сапрыкиной из петербургской гимназии № 168. Дело было еще в декабре, но рассказала об этом Сапрыкина в своем фейсбуке только сейчас. Причиной вынужденного увольнения, по ее словам, стал проведенный ей урок о Хармсе и Введенском, которых директриса школы назвала врагами народа и пособниками фашистов: «Эти люди, по выражению директора, были заслуженно схвачены НКВД и умучены за свои „преступления”, и их стихи можно обсуждать только „на ваших богемных кухнях”». История разлетелась, ее обсудили политики — от петербургского депутата Вишневского, предложившего Сапрыкиной помощь, до всероссийского депутата Милонова, обвинившего Сапрыкину во лжи и клевете, и Дмитрия Пескова, который по своему обыкновению не сказал ничего определенного.

В издании «Север.Реалии»*СМИ, признанное властями России иностранным агентом Сапрыкина подробнее рассказала, как происходила встреча с директрисой: «Да мне слова не давали сказать, она на меня орала. А остальные тряслись мелкой дрожью, включая полковника. И завуч по воспитательной части, с которой мы все это планировали и которая все знала, одобрила мой урок, но тут она тоже сидела и тряслась». «Новая газета», между тем, выпустила текст, прозрачно обвиняющий Сапрыкину в преувеличениях, подтасовках, хайпе и эйджизме по отношению к пожилой директрисе («Какое-то возникало чувство неловкости от поэтического пафоса поста и авторских комментариев под ним…»). Ну а одним из результатов скандала стал вал перепостов стихотворений Хармса и Введенского в соцсетях — так что если кому-то не хотелось, чтобы обэриутов читали, они добились обратного эффекта.

2. Белорусский философ Владимир Мацкевич, сидящий в СИЗО за «организацию действий, грубо нарушающих общественный порядок», объявил голодовку: он требует окончания разбирательства по его делу. Если требования не будут выполнены, с 14 февраля голодовка станет сухой, закончиться все это может самым печальным образом. На «Эхе Москвы» Дмитрий Быков*Признан властями РФ иноагентом. говорит о философе: «Мацкевич, как правильно совершенно его охарактеризовал один белорусский политолог, — один из тех людей, без которых нация не состоится. <…> Мне кажется, что Мацкевич — редкий пример несгибаемого мыслителя. И, конечно, к его судьбе я присматриваюсь и с ужасом, и с восхищением. Я очень надеюсь, что мир не допустит его гибели». Здесь же Быков вспоминает об арестованном в Беларуси филологе Александре Федуте.

3. Дарья Серенко получила 15 суток ареста за репост скриншота с логотипом навальновского «Умного голосования». В соцсетях идут флэшмобы с хэштегами #СвободуСеренко и #даша_пишет (с ним выкладывают ее стихи). «Ф-письмо» публикует открытое письмо в поддержку Серенко: «Все это насилие, по всей видимости, нацелено на создание определенного рода сообщений в медиа. Эти сообщения размыты и иррациональны, они говорят: все что угодно может быть преступлением. Они создают атмосферу ужаса, подозрения и паранойи, что не только делает жизнь отдельных людей и сообществ невыносимой, но крайне негативно влияет на жизнь каждой и каждого на территории этой страны. <…> Этим письмом мы хотим сказать, что, даже если мы бессильны вступиться друг за друга, мы все равно будем пытаться, и благодаря тому, что мы артикулируем свое несогласие, мы помним каждую несправедливость, которая произошла с нашими единомышленницами, с нами, просто с женщинами в этой стране».

4. Умерла Валентина Полухина, выдающаяся исследовательница поэзии Бродского. О ней вспоминают Дмитрий Кузьмин, Татьяна Ретивов, Олег Лекманов, Олег Дозморов, Елена Фанайлова: «Она научила меня не мелочиться, бескорыстно поддерживать младших, любить тех, кого любишь, просто так, а не в надежде на полноту их ответа. Верности, упорству. Ценить красоту барахла, она была модница и красотка». На «Букнике» — текст Татьяны Щербины, которая рассказывает о жизни Полухиной, «похожей на волшебную сказку»: «Она родилась 18 июня 1936 года в глухой сибирской деревне, настолько глухой, что до ближайшей железнодорожной станции — тридцать девять километров. В округе не было ни одной школы, а Валентина хотела учиться». Дальше — приключения, без которых не получилось бы поступить в школу, потом в МГУ, фиктивный брак со студентом Университета дружбы народов («По рассказам Валентины, она прямо в аудитории спросила студентов: „Кто из вас хотел бы на мне жениться?”. Один откликнулся, она фиктивно вышла за него замуж и в 1973 году уехала в Африку»), переезд в Великобританию и изучение поэзии Бродского, которым Полухина занималась всю жизнь. «Валентина заботилась о поэтах, как о своих детях (детей у нее не было), с теми, кого не признавала, была строга, а тех, кого включила в свой круг любви, одаривала всем, чем могла и что имела».

5. На «Кольте» Александр Авербух публикует «Бабушкины письма». Бабушка поэта, скончавшаяся несколько лет назад, успела написать ему несколько электронных писем, поставив датой отправки будущее. Теперь Авербух получает письма от бабушки, и каждое «подтягивает к себе за ниточку меня — удаляющегося от воспоминаний жестов, голоса, запахов, очертаний лица, изъянов тела — к той, какой она была, какой я ее постепенно забываю. Это забвение — повторная утрата любимого человека. Письма избавляют меня от этой потери. Я не знаю, где они и сколько их там еще, но те, которые я уже получил, должны быть опубликованы: они — свидетельства бессмертной любви». Это правда.

6. На «ЛитРесе» Григорий Служитель вспоминает, как написал «Дни Савелия». «Я понимал, что это будет роман-взросление в какой-то степени, это будет биография, автобиография. И, конечно же, здесь нужно было добавить, может быть, что-то отчасти пародийное. <…> Я не писал зоологического романа, я писал роман о живых существах» — так Служитель реагирует на недоумение некоторых читателей, не понимающих, почему кот у него слушает Вивальди и читает Чехова. Здесь же Служитель отметает ярлык «актерская проза» (такой не существует), обсуждает возможность экранизации «Дней Савелия», рассказывает о своих любимых книгах и московских местах и делится подробностями о новом романе: «Эта книга как раз так или иначе будет вокруг театра. Она будет не автобиографическая, там не будет моего альтер эго, но во многом это будет театральный роман».

7. В «Дискурсе» — отрывок из нового романа Сергея Соловьева «Улыбка Шакти». Соловьев предваряет публикацию коротким рассказом о книге. «Улыбка Шакти» — что это такое? «То, чего не было и не могло быть. Невозможное. Ну, это эмоция, хотя и, конечно, в радость. На деле же речь идет о путешествии героя по Индии, нетуристической — той, которую мало кто знает, в первую очередь это джунгли, экстремальный трекинг героя в тигриных заповедниках, небывалые случаи, приключающиеся с ним». И дальше: «Радикальный опыт русского европейца, поэта и проводника, любовно избранного Индией держать удар ее воплощений, — пишет о романе на днях ушедшая от нас индолог Наталья Исаева. Та, из редчайших, кто не на словах знает — пока еще язык не поворачивается говорить о ней в прошедшем времени — о том, что такое реально проживаемая тотальная трансгрессия и какова цена за каждый ее миг. Так сгорают в своих мистериях медиумы Тейяма, о которых я снимал фильм, кочуя с ними от деревни к деревне. Сгорают буквально, объятые пламенем». Главка, которую публикует «Дискурс», посвящена Алексею Парщикову: новая встреча с памятью о нем происходит в храме Лакшми.

8. В «Коммерсанте» — статья Игоря Гулина «В порядке опоздания. Как теперь читать современную поэзию». По замыслу критика, этот текст продолжает разговор, начатый Григорием Дашевским: 10 лет назад Дашевский отреагировал на новый «выход поэзии к широкому читателю», на ее проснувшуюся социальность. Прошедшее десятилетие дало возможность убедиться в его правоте — но и задало линии поляризации: в результате в тексте Гулина социальной проблематике поэзии уделено больше места, чем всякой другой, а многие важнейшие имена поневоле остаются за рамками обсуждения. При этом внутрилитературное противостояние, как признает Гулин, во многом мифологизировано: оно рождается из «мифа о новаторской неофициальной литературе и клишированной печатной». «Подлинный андерграунд невозможен в условиях отсутствия цензуры, свободы печати и выступлений, в условиях рынка. Речь не только о том, что рынок превращает культуру в товар — востребованный или непопулярный. Речь прежде всего о другом: культура позднесоветской эпохи, и официальная, и неофициальная, была пронизана чувством крепкого порядка: автор знал, что творит в договоре с законом — историческим, государственным, божественным, культурным». Новая историческая эпоха поставила современную поэзию в странное положение неадекватности времени — этим объяснялся и упадок читательского интереса, столь нужного русской поэзии с ее подспудным мессианством, «ощущением большого общественного дела». В этих условиях адаптация удалась разве что Пригову — который «говорил последнее слово о невозможности слов и запечатывал его криком кикиморы. Тот эпилог поэзии, который он собой воплощал, гипнотизировал и невротизировал коллег, но, конечно, не был ее настоящим финалом. Конец истории, религии, поэзии, человека — всегда иллюзия. История все равно идет, с людьми что-то происходит, им необходимы слова».

Далее Гулин перечисляет несколько позиций, ответов на вопрос «почему возможно мое высказывание?»: существуют ответ романтический, меланхолико-иронический, архаический, милитантно-авангардистский, деконструктивистский. Все они так или иначе в современной поэзии представлены, имеют своих классиков — но «обобщенный постсоветский поэт» не может окончательно занять ни одну из этих позиций: эта-то суперпозиция его и определяет. Отсюда частый в их текстах мотив выброшенности, одиночества: больше всего он мог бы совпадать как раз с романтической программой, но постсоветские поэты очень часто говорят не от лица «я», а от лица некоего «мы», аморфного оставленного судьбой сообщества. Так или иначе, местоимения первого лица сообщали поэзии «клаустрофобичность» — и выходом в 2000-е стал переход к третьему лицу, к рассказыванию историй «нового эпоса». Далее последовали политический подъем и последующая политическая депрессия — определившие социальный уклон новой поэзии и, по мнению Гулина, повлиявшие на судьбу «прекрасной эпохи», расцвета, который теперь закончился: «Замолчали или почти замолчали многие из его фигурантов; те, что активны, кажутся отдельными, раздающимися время от времени голосами, а не участниками пестрой полифонии. Можно ли связать его конец с социальной депрессией, начавшейся после провала больших протестов, сказать сложно». Описав финал эпохи «подвешенности», Гулин как раз оставляет ситуацию в подвешенном состоянии: можно предположить, что запаздывание читательского внимания создаст впоследствии миф о новом золотом веке. Но с учетом самоиронии и теоретической подготовленности ключевых авторов и с учетом невозможности однозначных, монументальных позиций — вряд ли на это купится сама поэтическая среда.

9. Новый номер журнала Apogee посвящен писателям и художникам, находящимся в заключении в США. Авторы этого номера «облекают в слова ежедневное обезжизнивание американских тюрем. Одиночество, тревога, страдание заполняют эти страницы», — пишет редакция журнала. Среди прочих тем — вспышки ковида в тюрьмах: об этом мало пишут в прессе. Смерть заключенных от ковида описывается, например, в повести Ивана Скбрлинского, умершим и страдающим от коронавируса в тюрьмах посвящены стихи Тони деТринидада и комиксы Орландо Смита. Довольно страшное чтение.

10. В The Guardian — составленная Бет Мори десятка матерей-одиночек в мировой литературе; мать-одиночка, забеременевшая в подростковом возрасте, — героиня собственного романа Мори «Эм и я» (в оригинале «Em& Me» — понятно, что имеется в виду палиндром, зеркальное отражение). Список открывает еврипидовская Медея, далее — героини Джейн Остин и Луизы Мэй Олкотт, Ника Хорнби и Джоджо Мойес. «Матерям-одиночкам приходится тяжело и в жизни, и в литературе. Часто их изображают неуравновешенными психопатками, помешанными на сексе распутницами, приносящими себя в жертву святыми или вымотанными труженицами. Я могу вспомнить мало счастливых, успешных и в то же время преданных своим детям матерей-одиночек в книгах. Но, может быть, из этого не выйдет хорошего сюжета».

11. The Irish Times рассказывает об «обществе красных поэтов» — поэтическом кружке Штази, тайной полиции ГДР. «Тревожной зимой 1983-го, когда НАТО проводили учения, имитировавшие атомное завершение холодной волны, да так убедительно, что контрразведка СССР чуть не приняла это за реальное нападение, в Восточном Берлине офицер Штази в укрепленной военной части читал коллегам-оперативникам свое стихотворение, выполненное в технике потока сознания». Тексты, отразившие невроз перед неминуемой войной, до сих пор хранятся в немецких архивах: они — свидетельство диковатого эксперимента, длившегося семь лет. «Группа майоров Штази, пропагандистов и охранников собиралась раз в четыре недели в доме культуры на территории охранного полка имени Феликса Дзержинского… Под руководством профессионального поэта Уве Бергера они изучали пятистопные ямбы, перекрестную схему рифмовки и итальянские сонеты». Собственная практика поэтов из Штази бывала, как можно видеть, более авангардной.

Зачем проходили занятия этого «рабочего кружка чекистов-писателей», было неведомо даже его участникам: в принципе, в ГДР довольно часто организовывали, как сейчас сказали бы, занятия творческим письмом для служащих. Но автор статьи Филип Олтерманн предполагает, что задача у кружка была контрпропагандистской: в ГДР действовала жесткая цензура, но влияние западной культуры было очень велико. «Одной из целей поэтического кружка была, похоже, попытка разъяснить оперативникам, как мыслят эти загадочные поэты-диссиденты», как распознать пропаганду в аллегориях, метафорах и эффекте остранения. «По крайней мере одному молодому солдату, посещавшему занятия, после завершения срочной службы поручили задание: внедриться в восточногерманскую литературную среду». Он должен был составить коллективное досье на молодых авторов Берлина и Лейпцига и отметить, кто из писателей тяготеет к диссидентству. «К разочарованию Штази, он оказался ненадежным рассказчиком. Он колебался между верностью социалистическому государству и желанием самому стать успешным писателем».