Почему обитавшие в Переделкине писатели почти не боялись детей, кто из них был советским маркизом де Садом, из чего проистекает очарование соцреализма и как следует поступать с теми, кто употребляет слово «нерукопожатный»? В продолжение нашего переделкинского цикла материалов Юрий Куликов поговорил с любимым всеми художником и писателем Павлом Пепперштейном.

— Вы принимали участие в создании выставки в Доме творчества Переделкино. Не могли бы вы рассказать, в чем состояла ваша роль и как вы оказались в этом проекте?

— Мне предложила поучаствовать куратор выставки Анна Наринская*Признана властями РФ иноагентом.. Поскольку моя жизнь очень тесно связана с Домом творчества Переделкино и самим поселком — я там много жил и в детстве, и позднее, — я естественно согласился. Выставка проходит в старом корпусе Дома творчества Переделкино: несколько художников превратили комнатки одного крыла в своего рода ностальгические инсталляции. Во всех этих комнатках мы когда-то жили с мамой, они все мне близкие и родные, так что работал я с огромным удовольствием. Мое участие заключалось в том, что я нарисовал на обоях обобщенные образы советских писателей, которые каким-то образом реагируют на детей. У них, как в комиксах, вылетают из ртов баблы с репликами: кто-то признается в своей ненависти к детям, кто-то — в глубоком страхе перед ними. Рисунки, конечно, основаны на моих детских воспоминаниях о встречах с переделкинскими обитателями.

Кстати, детей в Переделкине было очень мало, я всегда чувствовал, что для меня словно делалось исключение. Я там как-то мог находиться с мамой, потому что она была писателем и часто получала путевки в Дом творчества. Тогда я и познакомился со многими советскими писателями, и, разумеется, мне было очень интересно среди них находиться. При этом я параллельно отслеживал их, обычно уже глубоких стариков и старух, реакцию на себя как на ребенка. Как-то мифологизировав эту реакцию, превратив ее в некую фобию детей, которая, якобы, была свойственна советским писателям, я и выполнил эту настенную роспись.

— А она действительно была им свойственна? То есть писатели, с которыми вы общались, действительно боялись детей?

— Нет, на самом деле, это я придумал, такого не было. Отдельные писатели могли и ненавидеть детей, и бояться их, но это не была родовая, кастовая черта переделкинцев. Хотя кое-кто и правда детей недолюбливал.

— О ком идет речь?

— Мне вспоминаются разные люди, например, глубоко мной уважаемая писательница Мариэтта Шагинян. Она в тот момент уже была в преклонных годах, характер у нее был непростой, и, кажется, она не очень любила детей. Тем не менее, мы несколько раз довольно интересно с ней разговаривали: видимо в какой-то момент она сделала для меня исключение, потому что мне очень нравился ее роман «Месс-менд».

«Месс-менд» — это грандиозная мистификация 1920-х годов и один из моих любимейших романов. Шагинян опубликовала его в 1923—1925 годах под псевдонимом Джим Доллар — так якобы звали американского писателя-коммуниста, который написал эту книжку и вел нелегкую борьбу с капиталом у себя на родине. Возможно, он находился в тюрьме или подполье, в общем, он якобы был вынужден скрывать свое имя. Сама Шагинян в первом издании была указана только как переводчица с английского. Это действительно великолепный, очень увлекательный приключенческий роман про борьбу производителей против потребителей — вечно актуальная тема. Там по сюжету производители, рабочие, которые делают вещи, вводят в структуру производимых ими объектов некий сезам, тайное слово-заклинание, которое, собственно, и звучит как «месс-менд». И когда человек, относящийся к рабочему классу производителей, сталкивается с такой вещью и произносит это слово, то вещь перестает служить тому, кто ее купил, и начинает служить тому, кто ее произвел. Таким образом вещи начинают выступать в классовой борьбе на стороне пролетариата.

Шагинян потом призналась, что сама написала этот роман и никакого американского писателя не было, но роман оставался страшно популярен в Советской России, и по нему в 1926 году режиссером Барнетом даже был снят успешный фильм. Постеры для фильма и обложки для выпусков романа — а он издавался брошюрами поглавно — делал, в числе прочих художников, Родченко. В общем, это культовейшая вещь, которая потом оказалась забыта.

Со временем роман переиздали, но он уже не пользовался такой бешеной популярностью. Тем не менее, он попался мне в руки, я его прочитал и был в восторге. Мариэтта Сергеевна всегда сидела в чёрной шали, мрачная, как ворона, и на вид очень злая, но я все-таки решился к ней подойти и высказать свои восторги. Надо сказать, что ей это было приятно.

— Какой она была? Вы с ней потом еще общались?

— Практически нет. Мне она показалась просто невероятно мощной и злобной старой колдуньей, переделкинской Бабой Ягой, но какой она была в действительности я не знаю. Могу воспроизвести только свое детское восприятие, затуманенное сказками и детскими грезами.

— Получается, вы с мамой жили в Доме творчества, а не на собственной даче?

— Собственной дачи у нас там никогда не было. Мама, как и другие писатели, получала путевку в Дом творчества в Союзе писателей на улице Воровского, теперь Поварская. Путевки в этом невероятно прекрасном здании выдавали две дамы, которых звали Мэри (фамилию не знаю) и Инесса Холодова. Я никогда не видел их живьем, потому что в эти кабинеты мама заходила одна, но в моем воображении они представали какими-то феями, державшими в своих руках ключи от миров блаженства: они выдавали путевки не только в Переделкино, но и в Коктебель, Малеевку, на рижское взморье, в Латвию. В общем, я все эти места обожал, поэтому склонен был обожествлять неизвестных мне Мэри и Инессу.

— Какие были отношения между писателями, жившими в Переделкине постоянно, и теми, кто снимал номера в Доме творчества?

— Номера в Доме творчества никто не снимал в советские времена, все жили по путевкам. Косо на нас никто не смотрел, но было какое-то кастовое разделение, потому что те писатели, у которых были там свои дома, очевидно стояли в официальной иерархии выше тех, кто приезжал в Дом творчества. Однако это не мешало всем общаться друг с другом. Мы ходили в гости на дачи постоянных жильцов, они иногда заглядывали к нам, так что контакты происходили постоянно.

— Кого вы навещали?

— Из известных писателей запомнился Валентин Петрович Катаев, тоже культовый прозаик тогда. Такие его произведения, как «Сын полка» или «Белеет парус одинокий» входили в школьную программу, но при этом в те годы он стал популярен еще и среди фрондирующей интеллигенции, потому что стал писать прустообразные, я бы сказал, романы — «Трава забвения», «Алмазный мой венец».

Мне особенно нравилась «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона» про его детство в Одессе. По этим поздним вещам было видно, что этот писатель, такой стопроцентный социалистический реалист, когда-то был одесским модернистом. Короче, интересный персонаж, под конец жизни внезапно обратившийся к прустовско-набоковской линии. Я с удовольствием его читал, да и сам он оказался достаточно приятным пожилым господином. Мы с ним познакомились через его сына Павла, с которым дружила моя мама.

Еще была невероятная старуха Тамара Каширина, вдова сначала Бабеля, а потом Всеволода Иванова, и мать известного структуралиста Вячеслава Иванова. Она жила на даче, которая соседствовала с домом Пастернака. Очень фактурная и мощная старуха. Был некий драматург Ольшанский, очень мистический господин, которого мы тоже посещали. Андрей Вознесенский, достаточно яркий фрукт своего времени. Евтушенко, само собой.

— Почему Ольшанский был мистический?

— Это отдельная история, связанная с нашим безумным увлечением спиритизмом, который мы тогда очень интенсивно практиковали и вовлекали в это дело разных наших знакомых, например, Солоухина. Ольшанский и без нас в этом деле был прошарен. Это были в полном смысле слова мистические времена, и все эти писатели, вроде бы прочно встроенные в советскую систему, нередко бывали тайными мистиками. Мы постоянно устраивали в Переделкино спиритические сеансы. Это была реальная обсессия. В возрасте 14-15 лет я был совершенно оголтелым спиритом.

— Где вы их проводили?

— Везде: в Доме творчества, в разных коттеджах, на дачах, конечно, в Коктебеле, даже в поезде, едущем в Коктебель. Мы настолько увлеклись этим делом, что это происходило абсолютно везде, чуть ли не каждый день.

— Вы вызывали чьих-то духов?

— Да, многих людей. Я недавно закончил такой воспоминательный роман про детство, который называется «Бархатная кибитка». Думаю, что он скоро выйдет. И там я очень подробно все это описал.

Павел Пепперштейн в Переделкине, 2011. Кадры из фильма Павла Пепперштейна и Наташи Норд «Звук Солнца» (2015).
Предоставлено Павлом Пепперштейном— А насколько Переделкино было художническим местом? Как часто туда приезжали художники?

— По преимуществу это было писательское место, поэтому художники туда приезжали, когда их звали друзья или близкие. Например, мои мама и папа еще до моего рождения подружились с Корнеем Ивановичем Чуковским, который тоже жил в Переделкино, так что роман нашей семьи с этим местом начался с этого знакомства еще до моего рождения. Папа ведь иллюстрировал книжки Чуковского. Он сделал его книгу «Тараканище», она Корнею Ивановичу очень понравилась, и с этого началась их дружба. Из особого расположения к моему папе, как к художнику, Чуковский попросил его проиллюстрировать и другую его книгу — «Мой Уитмен».

Корней Иванович, кроме того что был знаменитым детским поэтом, активно занимался литературоведением. Он много изучал Некрасова, а из американских поэтов его любимцем был Уолт Уитмен. Чуковский его переводил и написал о нем неплохую книгу.

Мои родители часто бывали у него в гостях, он называл их в шутку «господин Пивоваров и госпожа Пивовариха». У меня до сих пор хранится много книжек, подписанных Корнеем Ивановичем «госпоже Пивоварихе». Он благословил мою маму на занятие детской литературой.

Так художники и попадали обычно в Переделкино — по знакомству или по работе. Когда мы жили в Переделкино, к нам постоянно приезжали наши друзья-художники, а также поэты и писатели из среды андеграунда — Пригов, Володя Сорокин. Мы знакомили андеграундеров с официалами, хотя в общем, многие и так друг друга знали. Все и без нашей помощи общались друг с другом.

— А вам не было неловко из-за промежуточной позиции между этими двумя мирами?

— Наоборот, это был источник безграничного кайфа и наслаждения. Никакого чувства неловкости я лично не припоминаю, возможно, оно просто мне было несвойственно. То ли возраст был слишком молодой, то ли присущая мне беспечность... Я все воспринимал как некий беспечный гурман. Может быть, кто-то дико мучился от неловкости, но я этого, честно говоря, в силу свойственного мне дебилизма, не замечал.

— При этом в другом интервью вы говорили, что в советской официальной культуре существовало четкое разделение на касты между художниками и писателями, причем статус писателей был значительно выше.

— Это точно.

— А в неофициальной культуре все, кажется, было абсолютно иначе. Вы сами пример того, что спокойно можно было совмещать эти роли.

— Да, и Пригов.

— А почему в андеграунде этих границ не было?

— Потому что в андеграунде в принципе не было границ, на то он и андеграунд, это зона свободы. Там были внешние ограничения, андеграунд ограничен граундом, под которым он находится. Зато уже под этим граундом царствует полная свобода, которая во многом превосходит ту свободу художников и писателей, которую они получили после распада СССР.

— Ваша мама известна в первую очередь как детский писатель. А в круг неофициальных литераторов она тоже входила?

— Сама для себя и своих друзей моя мама, конечно, по преимуществу была взрослым писателем и поэтом, просто в этом качестве она не издавалась в официальной советской печати. Ее ближайшими друзьями были Игорь Холин и Генрих Сапгир, Лимонов — в тот период, когда он жил в Москве.

Многие из этого круга московского андеграунда вели как бы двойную жизнь. Официальная (надводная) часть этой жизни обычно располагалась в области творчества для детей — так и мама в официальной жизни была поэтом и прозаиком для детей. Она писала замечательные книги для девочек и в этом смысле продолжила линию Чарской, придав ей советскую форму. Точно так же и мой папа, который был подпольным художником-концептуалистом, параллельно был известным иллюстратором детских книг. Так жили многие люди этого круга. Собственно, Москва и состояла из множества таких пересекавшихся и тесно связанных друг с другом кругов, которые при этом никогда не совпадали полностью. Круг московского неофициального искусства и литературы каким-то образом был связан с кругом детских поэтов и писателей, детских иллюстраторов. Конечно, мы прекрасно знали и общались с такими людьми, как Эдуард Успенский, Гриша Остер, Борис Заходер, я всех их хорошо помню и тоже описал их в «Бархатной кибитке».

— Насколько легко мог войти человек из официального круга в неофициальный? Понятно, что люди андеграунда имели надводные части айсберга, а в обратную сторону это работало?

— Все эти круги, как мне кажется, были достаточно открыты по отношению друг к другу. Все общались со всеми, и такого отвратительного словечка как «нерукопожатный» тогда не употребляли. Все были рукопожатными, а также ногопожатными, головопожатными, генитальнопожатными и жопопожатными. Чего я не помню, так это чистоплюйства или претензии на моралитет.

— То есть Переделкино было местом пересечения людей из разных кругов?

— Да, люди постоянно *** [разглагольствовали. — Прим. ред.], это был мир запойного говорения и слушания. Надо сказать, что *** [разглагольствовали. — Прим. ред.] переделкинцы просто *** [великолепно. — Прим. ред.]. То есть на самом деле советские писатели, эти официалы, сдавленные цензурой, много чего хотели высказать, но по понятным причинам себя сдерживали. Все это сублимировалось в разговорах, в постоянном трепе и байках. То есть люди бесконечно гуляли вместе, группами по 2-4 человека, и рассказывали друг другу одну историю за другой, в основном очень интересные и захватывающие истории.

— Вы кого-нибудь перечитывали недавно из официальных советских писателей? Как вы к ним сейчас относитесь?

— Да, периодически с удовольствием перечитываю, мне эта литература нравится. У Чуковского — его прекрасную работу «От двух до пяти», поскольку она касается темы, которая меня всегда интересовала и интересует, темы детского сознания и языка. Я уже не говорю о его замечательных стихах и прозе — взять хоть его автобиографическую вещь о детстве «Серебряный герб». Интересно сегодня читать и Катаева, например, его великолепную повесть о Ленине «Маленькая железная дверь в стене». У него много неплохих вещей, да и «Сын полка» увлекательный и неплохо написанный роман. Ну, про шагиняновский «Месс-менд» я уже говорил — правда, честно признаюсь, других ее произведений я почему-то не читал, хотя следовало бы.

— А более кондовых писателей типа Фадеева?

— Фадеев — это отдельный разговор. Его можно с полным правом назвать советским маркизом де Садом, потому что более садистского произведения, чем «Молодая гвардия», трудно найти: с такой дотошностью и наслаждением там описаны пытки этих несчастных детей. Но я в силу своих личных привязанностей и интересов особого влечения к садистской теме никогда не испытывал, поэтому неохотно читал, как маркиза де Сада, так и Фадеева. Но все-таки, конечно, читал. Я помню, что из кондового социалистического реализма читал роман Чаковского «Блокада». Мне, кстати, нравилось. Он был нашим соседом по даче, которую мы снимали одно время.

Да, раз зашла речь: целый год, в 1983—1984 годах, мы с мамой снимали дачу у вдовы советского писателя Смирнова, который тогда уже довольно давно был мертв. Смирнов был типичным сталинским соколом, лауреатом Сталинской премии за роман «Открытие мира», многотомную эпопею о коллективизации. Каков бы ни был этот писатель, я очень благодарен ему за волшебный год, проведенный на его даче.

Целый год в моем полном и единоличном распоряжении находился его кабинет, кабинет настоящего советского писателя со всеми подобающими аксессуарами: огромным сталинским письменным столом, роскошным письменным прибором, креслом-качалкой, портретом Паустовского на стене. Везде лежали тома этого многотомного романа о коллективизации, и я иногда туда засовывал свой мозг, пытаясь что-нибудь понять, но читать подряд у меня не получалось, поэтому я наугад открывал в разных местах. Скоро в моем сознании все это превратилось в какую-то фантасмагорию: бесконечные персонажи по имени Тихон, Егор, Алена, их судьбы, написанные крупными величественными мазками — все это вызывало у меня восторг, и в то же время я ловил озноб какого-то дикого охуевоза. В общем, как-то дозированно надо было читать этот текст, потому что при передозировке могли возникнуть непредсказуемые реакции.

Это воспринималось мной как великолепное, гигантское послание с того света. Думаю, что к реальной коллективизации и жизни села роман Смирнова не имеет вообще никакого отношения. Это действительно трансцендентное произведение. Именно этим он мне и нравился.

— В каком-то смысле так можно воспринимать весь соцреализм.

— Да, это правда. То есть ничего более далекого от классического реализма представить себе невозможно, и это как раз достоинство советской литературы, потому что попытки создавать произведения, приближенные к действительности, обычно терпят крах, а тут возникала отдельная параллельная вселенная, напоминающая вселенную DC или Marvel.

— Вселенная ВДНХ.

— Можно и так сказать. В общем, нечто по-своему очень убедительное, целый выдуманный мир.